— Чего испугался, Путримас? Давай заходи, — не выдержал Адомас, подобрев от маминого угощения.
Катре за милую душу схватила бы свою трубочку.
— Садись, раз пришел, — не говорит, а шипит змеей, не глядя на гостя. — Когда была твоя власть, знал, где стол, где лавка, геройски расхаживал по нашей горнице, аж стекла дрожали, почему ж теперь на цыпочках, со-се-душ-ка?
Культя кусает губы. Яростный взгляд поднимается и опять утыкается в пол. Тише, тише. Черная Культя! Подумай о своих детях, о жене, которая скоро родит шестого. Гордость — дело хорошее, но когда нет хлеба, ею семью не прокормишь.
— Что было — сплыло, госпожа Вайнорене. Я-то человек маленький, не мне судить, худо ли, хорошо ли поступали власти, когда брали у одних, а давали другим. Сам я в вашу горницу не врывался, не брал вашей земли, чтоб ее сквозняк… Пуплесис, председатель сельсовета, сказал: «Путримас, пиши заявление, землю дадим». Раз дают, что ж… Найдите голодного, чтоб не взял хлеба, если в руки суют. А насчет обиды, госпожа Вайнорене, если б не я, другой бы вас обидел. Закон власти решают, а не мы, — мы-то люди маленькие…
— Та-та-та! Трещишь, как несмазанная двуколка. Ласковый стал, хоть за пазуху клади. Ногу мне бы поцеловал, если б подставила. А как тогда пел? Без спросу то в клеть, то в сарай, то на чердак. Здесь зерно ссыплю, тут сало повешу, там коров поставлю. Хозяйничал, как в своем доме. «Ссудите меня плугом, телегой, упряжью». Ссу-ди-те! Будто нам не известно, что значит ссуда таким товарищам? Да что тут говорить! Грабили, как бандиты, только ладными словами все называли, хапуги, как есть.
Культя мается, как на раскаленных углях, ищет подходящие слова. «Такой закон вышел… Не я один…» Нет, такими отговорками Катре Курилке рот не заткнешь, чтоб ее кровавый понос скрутил. Эх, знать бы загодя, что времена переменятся… Ноги можно было и не целовать, а вот помягче, поуступчивее… Знай, сверчок, свой шесток, чтоб тебя сквозняк. Пуплесис с Марюсом раззадорили: мы — народ, хозяева, наши леса, земли и воды. Выше голову! Вот и подняли голову. Что — голову, ноги и то на стол задрали. Помнится, пришел как-то под хмельком, прямо на половину Вайнорасов, — а те как раз ужинала — развалился без спросу на стуле, ноги на стол. «Нюхните пролетарского духу, кулаки. Я — народ! Мои земли, воды и леса на веки вечные. Аминь».
— Все мы люди, госпожа Вайнорене… Когда под одной крышей живешь, всяко случается… — бормочет Культя, потеряв последнюю надежду, — и бочком-бочком к двери.
— В других волостях скакунов твоей масти упрятали в подвалы, чтоб мозги поостыли, — откликнулся Адомас.
— Да сколько у меня мозгов-то, господин начальник!
— Хорошо, если хоть это раскумекал. — Адомас опять подобрел. — Темный, глупый ты человек, Путримас. Аду-раков мы не наказываем, мы их просто ставим на место. Твое место здесь, с честными хозяевами литовцами, а не с еврейскими прихвостнями, с большевиками.
— Чтоб их сквозняк, господин начальник! Я же литовец все-таки, не еврей, как же я с ними пойду?.. — Культя скулит, как собачонка. К стыду и угодливости униженного человека добавляется страх.
— Так чего пришел, Путримас? — Адомас совсем отмяк. — Подойди поближе, выпей рюмочку.
Культя униженно благодарит (о, он давно знал, что у господина Адомаса золотое сердце!), но в сторону стола — ни на пядь.
— Видите ли, хозяева, дело такое… Я насчет земли… Хм… хм… — лепечет он, стреляя глазами в стороны. Поведение господина начальника полиции ободряет, зато у Катре такая рожа, что по спине мурашки бегают. — Сами знаете, землю я обработал, своим зерном засеял. По закону новых властей вы можете мне кукиш показать, и я еще благодарить должен. Закон есть закон. Но можно ведь по-соседски договориться… Хм… хм… по-христиански, не обижая друг друга. Ну, как в былые годы испольщик с хозяином договаривался. Одному половину урожая за работу да семена, а другому вторая — за землю…
Культя разошелся — выражение лица господина Адомаса кое-что обещает. Если и не обещает, то хоть позволяет на что-то надеяться. И впрямь — как еще распутать весь этот узел? Культя разевает рот, решив окончательно рассеять сомнения, если они еще остались у господ Вайнорасов, но его опережает хохот Катре. Злобный, презрительный, ликующий. Мимо грохочет поезд, набитый хохочущими безумцами.
— Он явился… Явился, чтоб нам милость оказать!.. — Катре наконец обрела дар речи, но спинка скамьи все еще трещит под напором судорожно дергающегося тела, руки хлопают по бедрам, как крылья разозленной наседки, глотка хрипит, не хочет вдыхать воздух — ведь им (как несправедливо устроен мир!) дышит и этот черный бандит у двери. Впалые щеки Катре позеленели, как лужайка, узкое лицо вытянулось еще больше. На приплюснутом носу торчит украшенная волосами бородавка. — Его, вишь, работа да семена… Вы только послушайте этого хапугу-расхапугу, ублюдка несчастного! Свинья свиньей! Его семена! А от кого ты, поганец, получил зерно, ежели не от большевиков? А большевики — пускай они подотрутся своими рублями! — у нас отобрали. Ишь, своим зерном засеял чужую землю. Вот так та́к!.. Уйди с глаз долой, брехун паршивый! — Катре вскочила, смахнула локтем со стола тарелку, а Культя — пулей в дверь.
Во дворе добродушно ворчит пес. Назло Катре, даже хвостом помахал Культе. А у того так и чешутся руки погладить Рыжика — единственного обитателя хутора Вайнорасов, которого он любил, — но лучше не дразнить людей в эти смутные времена.
— Рыжика — в мешок да в реку! — кричит Катре. — Когда нас не будет дома этот бандит все добро растащит!
VI
Долго никто не решается сказать ни слова. Особенно приуныли Юргис и Юсте: мать строго-настрого запретила им водиться с голоштанниками. А после того, что случилось сегодня, боязно будет даже издали посмотреть на избы Черной Культи или Пуплесиса.
Адомас вешает мундир на спинку стула. Солнце шпарит прямо в глаза. Жарко.
— Вы, мама, иной раз уж слишком язык распускаете, — недовольно говорит он.
Катре удивлена. На лицах у остальных одобрение. Аквиле услужливо наполняет братнину рюмку.
— Не хочу, чтоб побирушки на шее ездили. Прошло их время.
— Да незачем и к ним на шею садиться, мама. Из-за нашей злополучной жадности губим дело нации.
— Культе шкуру надо было продубить. Чтобы на глаза не лез, знал свое место.
— Если начнем мстить друг другу, конца не будет. Перерезать всех нетрудно — не так нас много, литовцев-то.
— Черная Культя — литовец? Тьфу!.. Чтоб они подохли, такие литовцы.
— Большевики задурили голову своими обещаниями. Таких заблудших овец у нас тысячи. Если пропустить их через веялку, полнации отсеется. Нет, так не годится, мама. Мы должны привлечь их на свою сторону. А если все будут поступать, как вы, мама, ничего путного не выйдет.
— Заведешь свое хозяйство, вот и разбазаривай его нищим, сколько душе угодно. Я не так богата. — Катре пыжится, как индюк. Она обижена и оскорблена — родной сын ее учит.! — Юсте, тащи-ка трубочку!
Адомас встает, благодарит за обед. Настроение у всех окончательно испорчено.
— Поваляюсь часок в саду под яблоней. Очень уж напотчевали.
Катре дымит своей трубочкой. Холодная, неприступная, как горная вершина. Истинное воплощение оскорбленного материнского достоинства. «А мне-то что, валяйся хоть на куче камней во дворе».
Аквиле выбежала вслед за братом, несет подушку.
Сад звенит от птичьих голосов. Сквозь переплетение ветвей, облепленных поспевающими ранними яблоками, проглядывает голубое небо. То тут, то там белое облачко. Хорошо отдыхать в такой день в саду родного хутора, под яблоней, которую посадил сам, и чувствовать, как рука любимой сестры гладит твои волосы.
— Ты — янтарь, а я — деготь.
— В тебе больше материнского, а я весь в отца, лапочка.
— Нехорошо так говорить, но я не люблю мать.
Тяжелый человек. — Адомас закрывает глаза, словно стесняясь своей откровенности. — Хочет держать нас всех, как собак, на цепи. Я-то никогда ее не любил, только боялся.
— Адомас…
— Что, Аквиле?
— Ты хороший… — Она наклоняется, целует его в лоб. — Такой милый, родной без этого… казенного мундира. Мой чудный, прежний Адомас.
Дурацкая сентиментальность! Он через силу улыбается и переворачивается на бок.
— Ночью что-то недоспал. Оставь меня, сестричка.
Аквиле встает, несколько мгновений борется с собой, потом снова опускается на корточки рядом с братом.
— Адомас, ты знаешь доктора Гинкуса.
— Ну и что?
— Вы хорошие друзья.
Адомас ложится на спину. Ладони под головой, локти широко раскинуты. На лице больше чем простое любопытство.
— Друзья. И что с того?
— Видишь ли… — Она долго смотрит ему в глаза. Чувство такое, словно ты над пропастью. Но иного выхода нет, приходится шагнуть вперед. — Я хотела бы, чтоб это осталось между нами. Обещай никому не рассказывать.