Настало утро, потом пришла ночь и снова утро. Время то вспыхивало, то угасало, словно морской маяк. Она была точно погружавшийся в пучину корабль, и каждая вспышка света в каменном мраке казалась последней. Побыстрей бы утонуть! Но время было безжалостно. «Скорее! Скорее!..» — умоляла она. Но время только улыбалось (завораживающая ухмылка дьявола!) и знай крутило один и тот же фильм. И она в тысячный раз видела солдат — тех, пивших молоко, и этих, таких веселых, крепких, самоуверенных, с закатанными рукавами, — и парней на лугу, и других парней — во дворе исполкома, и желтобрюхого дракона, изрыгающего огонь, и, наконец, чужого человека с мохнатой грудью, который укрыл ее, Аквиле, от пуль, словно крепостная стена, а ведь его могли убить. Проклятая карусель! Когда все это кончится? Какая сила остановит убийственно однообразное движение? Можно с ума сойти!
Однажды утром ее разбудил странный зов. Он исходил не от живого существа, ее звал крутой берег озера Гилуже. Там она часто встречалась с Марюсом. Ей нравилось ясным летним днем сидеть на отвесной песчаной круче и смотреть, как деревья зеленой стеной падают в воду и между их верхушками в голубой бездне озера резвятся белые пуховые облака. Миру, свободному от лишних людей, не было ни конца ни края, и они с Марюсом нераздельно владели им.
— Когда ты меня бросишь, Марюс, я прыгну с этой кручи. Единственное место, где бы я не побоялась умереть, — как-то сказала она.
Он бездумно рассмеялся, даже не подозревая о том, что однажды это чуть не случилось. (Между ними не было тайн, но этой она стыдилась.) Правда, Марюс знал, что он не первый, до него был господин Контроль, но это другое дело. О, этот мотоциклист, весь в брезенте, гроза молочников! У него были имя и фамилия, как у каждого человека, но почему-то все звали его только господином Контролем. Молодой, чертовски красивый парень с черными усиками над пухлой верхней губой. Невинное лицо младенца, парализующий взгляд льва. Образец нежности, мудрости и мужской силы. Если добавить, что во всей волости ни у кого больше не было мотоцикла, что никто с таким вкусом не одевался, не пел и не танцевал с такой легкостью, не рассказывал таких смешных анекдотов, то станет ясно, почему ни одно женское сердце не могло устоять перед чарами этого молодца. Он разъезжал по деревням, проверяя жирность молока, и хотя его власть ограничивалась крестьянскими коровами, все относились к нему как к важной персоне. «Что там начальник Краштупенайского уезда! Господин Контроль — вот это да!»
Летом Аквиле вернулась с курсов домоводства. Скоро ей стукнет семнадцать, и ночи напролет она ворочалась в обжигающей постели, мечтая о возлюбленном. Он был похож то на сказочного принца, то на простого батрака, пока однажды, когда она шла с поля, ее не догнал мотоцикл и странный рыцарь в кожаном шлеме с огромными очками не уговорил ее сесть на заднее седло. Она не могла устоять перед ним («Покататься на мотоцикле — ну и счастье привалило!»), и они полетели по большаку, как на крыльях, — лошади шарахались в стороны, девушки от зависти кусали губы. Потом гуляли в сосняке у Гилуже, и следующим вечером снова носились на этой устрашающей железной птице, и снова гуляли в сосняке. Потом она до зари металась в кровати, словно в горниле, ее обжигали мечты о возлюбленном, который теперь был похож не на сказочного принца, а на господина Контроля.
— На руках обнесу тебя вокруг света, покажу тебе весь мир, — говорил он.
Никто еще не обещал ей так много. И никто не обманывал. Мать, правда, часто не держала слова, но ведь она никого не любила!
Осенью, когда они изъездили вдоль и поперек весь уезд, господин Контроль вдруг исчез: подыскал новую службу и новую девушку… Она не поверила слухам («Фу, какая чушь!»), сама отправилась в Краштупенай, нашла его квартиру. Глаза у хозяйки были добрые, полные материнского сочувствия. Этой женщине нельзя было не верить. «Паршивец! Охотник за невинными девушками! Но теперь уж крышка: какая-то богатая вдова подрезала соколику крылья…»
Аквиле потеряла сознание. Потом долго болела. Когда поправилась, деревья стояли голые, в озябших ветвях завывал ноябрьский ветер. Аквиле брела по берегу озера, по шуршащей постели листьев. Листья, листья… Бурые, желтые, серые листья. Куски ржавой жести с кладбищенских венков. Обломки разбитых надежд. Она ступала по жестяным листьям, унимая плач души, а в ушах звенела дивная музыка младенческих дней. «А-а, а-а», — пела мама, наклонясь над ее кроваткой, пел сумрачный потолок, пела вся изба. И эта завораживающая музыка погружала ее в небытие, Аквиле сладко таяла в нем, словно льдина в реке, нагретой весенним солнцем.
Тогда мать еще не была для нее Катре Курилкой, любила свою дочку, и Аквиле могла платить ей тем же.
Много лет спустя в ее сознании снова зазвучала забытая мелодия, и она уже не шла, а бежала, — вечный покой обещал открыть ей объятия, и она боялась, чтобы чудо не исчезло.
Почему-то ей казалось, что обрыв лучше всего подходит для этого. Она взглянула вниз, на гремящую воду. На озеро опускался вечер. Промокший до нитки, грязный и усталый, как нищий, день-деньской собиравший подаяние. Мимо кручи, переваливаясь с волны на волну, плыла лодка. На веслах сидел человек в широкополой шляпе и, запрокинув голову, смотрел вверх, где на ветру, под дождем стояла одинокая фигурка Аквиле.
— Хэлло, девочка! — окликнул он. — Тебе надо домой, а мой корабль идет как раз в том направлении. Пожалуйте на пристань! Билеты продаются на месте!
Она ничего не ответила: в ушах все еще звучала мелодия вечного покоя. Но тот, внизу, в своей утлой посудине, махал веслами, ни на пядь не продвигаясь вперед, и не переставал кричать:
— Поторапливайся, девочка! Не собираешься же ты заночевать тут?
Она опять ничего не ответила, но мелодия оборвалась, и ее охватило полное безучастие ко всему. «Человек — игрушка в руках судьбы». Она спустилась с обрыва, села в лодку. «Лодка тоже в руках судьбы. И бурный ветер, и волны. Не только в море тонут корабли»…
Они уплыли. Марюс в теплой одежде (поверх всего брезентовый плащ) казался неуклюжим и громоздким. У его ног лежало несколько рыбин, которые мать завтра повезет лавочникам в Краштупенай. Лодка ползла по волнам, повинуясь его сильным рукам, но берег приближался очень уж медленно. Деревня лежала в густых сумерках, посинев от холода; были видны лишь смутные очертания домов на фоне прояснившегося неба и рассыпанные среди деревьев огоньки, как светляки в высокой траве. Стемнело, ветер посвежел, он дул в лоб, а они, промокнув до костей, еле-еле ползли вперед.
— Одна уключина на честном слове держится, — донес ветер голос Марюса. — Если выломает гнездо… Давай помолимся, девочка моя!
— Утонем, — ответила она, дрожа от холода.
— Громче! Из-за чертова ветра ничего не слышно!
— Перевернемся! — со злорадством крикнула она.
— Не трусь! Человек не букашка, лодка не лапоть!
— Я не трушу. Только пускай поскорей. Мне холодно.
— А ты смелая, черт побери, девка! Видать, ценнее тебя в хозяйстве Вайнорасов ничего не найдется!
Она не обиделась. Только подумала, что теперь ей понятно, почему хозяева не любят его и обзывают Красным Марюсом. Окоченелыми руками она выливала из лодки воду и уже верила, что им так и не достичь берега. Завтра, а может, через неделю волны выбросят два тела и лодчонку, и никто не узнает тайны этого вечера. Ей захотелось очиститься перед смертью, исповедаться (могла бы даже перед камнем, а тут ведь живой человек…) во всем, в чем провинилась перед собой и близкими, и оправдаться, объяснить, почему это случилось.
Она не хотела брать всей вины на себя. Перед целым миром не оправдаешься, но хоть один человек будет знать истинную правду. Вот этот, тоже приговоренный к смерти.
И она, захлебываясь и задыхаясь от мокрого ветра, стала рассказывать грустную историю своей любви.
— Воду! Воду черпай! — вопил он.
Но она словно оглохла. Тогда он замолчал, еще сильней налег на весла, и они затрещали, словно кому-то ломали кости. А когда она, выкричавшись, затихла, — легкая, словно после родов, — Марюс сказал:
— Что ж!.. Ты угодила в свинский переплет, моя девочка, но в жизни бывает и хуже, куда хуже бывает подчас в жизни.
Каким-то чудом они все-таки дотянули до берега. Аквиле, окоченевшая и разбитая, не могла встать. Марюс выволок ее из лодки и до самого своего дома нес на руках. Его дыхание было по-домашнему теплым и пахло табаком.
— Зайдем к моим старикам посушиться, — сказал он и осторожно, словно треснутое стекло лампы, поставил ее наземь во дворе. Его голос, правда, звучал без прежней уверенности.
IV
Потом пришло счастье — точь-в-точь такое, каким Аквиле его себе представляла. Она слышала: история повторяется, — но думала: это о народах, а не об отдельных людях, тем более не о ней. Но в то утро в конце июня, когда после четырехлетнего перерыва в ее ушах снова зазвучала забытая мелодия вечного покоя и ее позвала песчаная круча, она не удивилась. Как и каждое утро, подоила коров, процедила молоко и прямо от стада отправилась к озеру, в уверенности, что обратно не вернется.