— Вполне естественно… — начал Степан, и вдруг сердце больно стукнуло в грудь, мысль взметнулась и рухнула на него, как пудовый, все сокрушающий молот: «Вот он, вот ее ответ, ее решение и выбор! Позвонила отцу, а не мне… Отцу, а не мне… Все, все решилось, и все кончено». Сознание катастрофы, поражения оледенило, сковало его.
Нурин вместе с креслом придвинулся к Степану:
— Скажи, когда ты взялся гробить проект Стрельникова, ты был в здравом уме, ты давал себе отчет, как это повлияет на отношение к тебе его дочери, твоей невесты? — спросил он.
— Об этом не нужно было и думать, все было ясно и так! — Степан вскочил, забегал по комнате.
— Так какого же черта ты полез на рожон, да еще подписался своей фамилией? Что это, только ли глупость, только ли наглость или прямой умысел, желание порвать со Стрельниковыми?
— Оставь! Что тебе нужно? — крикнул Степан. — Кончено об этом.
— Нет, я не оставлю этого… И не кричи на меня, все равно не испугаюсь, — насмешливо ответил Нурин. — В первый раз на веку я интервьюирую сумасшедшего, а на работе я, да будет тебе известно, бесстрашен, и меня не застращаешь. Отвечай без истерики: не обошлось бы без тебя?
— Нет, обошлось бы, обошлось… — Степан взял себя в руки, сел в кресло. — Сегодня статью написал бы Дробышев, а я написал бы заявление об уходе из редакции «Маяка».
— Никто не потребовал бы такого заявления.
— Ты не допускаешь мысли, что я сам, не дожидаясь объяснений с Наумовым и Дробышевым, сделал бы это, я — прислужник негодяя бо-пера, обанкротившийся журналист и комсомолец, да к тому же еще и жалкий трус, сбежавший от прямого признания своей ошибки! Не нужно такое барахло «Маяку»… пойми, не нужно!
— А хотя бы и так. Допустим, ты расплевался бы с «Маяком». Не велика потеря, не рай Магомета. Газет много и становится все больше, а хороших журналистов мало. Ты нашел бы место в любой другой газете, да к тому же сохранил бы и Нетту. А теперь ты ее потерял, потерял безусловно… Другой такой девушки ты не найдешь! Поверь старику, который видел на своем веку немало.
— Ты говоришь, газет много… Неправда! Для меня, по крайней мере, есть лишь одна газета, как бы она ни называлась. Одна газета, советская, где может работать лишь честный Киреев, где нет места Кирееву — карьеристу, политически запятнанному шкурнику… Нетта?.. Получить ее, перестав был советским журналистом и человеком?
— Ах, вот что! Так выслушай же меня, Киреев. Поговорим серьезно и без митинговщины. Я стреляный воробей, и в этом вопросе я буду таким, какой я есть: я буду самим собой, то есть практичным, циничным… называй как хочешь. Выслушай же мое кредо. Я пришел к нему ценой большого опыта и многих синяков. Так вот… Цель жизни и ее оправдание — личное счастье. И только. Слышишь? Отказ от личного счастья ради чего бы то ни было — это смехотворная глупость. Жизнь никогда не прощает человеку преступлений против своего счастья. Всегда, до гробовой доски, ты будешь казниться, что ради фантома, призрака, отверг любовь такой девушки, обещающей стать изумительной женщиной! Такая потеря невознаградима, пойми!
В комнате стало совсем темно; ночь стояла за окнами.
— Кончился день… очень трудный день в моей жизни, — устало проговорил Степан, обращаясь больше к себе, чем к невидимому Нурину. — Многое можно передумать за один день, многое можно решить и навсегда… Личное счастье человека, настоящее и непоколебимое, — в счастье всех людей. Слышишь, всех людей, а не только того человека, которого ношу на моих костях, который покрыт моей кожей! Ты читал мою статью и знаешь, что творится в Нижнем Бекиле…
— И ты хочешь сделать его счастливым? Когда ты добьешься этого, фантазер! А девушку ты уже потерял. Личное счастье посильно человеку с твоими данными, но общее счастье…
— Общее счастье, личное счастье… — усмехнулся Степан, — Зачем ты делишь то, что неделимо? И это неделимое, единое счастье будет добыто для всего мира. И если понадобится отдать за это свою жизнь…
— То ты отдашь ее?
— Не задумываясь.
— Закоренелый чудак! И это, несмотря на твою молодость… Ученик, старательный ученик большевиков, ничего больше.
— С гордостью принимаю эту кличку.
— Ну что ж, как видно, каждому свое… А ведь кое-что можно еще исправить, если ты немедленно возьмешься за ум. Слышишь?
— Исправить? Нет, ничто не будет испорчено! — резко возразил Степан. — Если ты сегодня еще созвонишься со Стрельниковым, то скажи ему, что я не сделаю навстречу ему ни одного шага ни в каком случае. Он вздумал спекулировать на моем чувстве к его дочери. Пускай проваливает! В ялике есть место лишь для меня и для Нетты, если она согласится переплыть бухту со мной.
— Ты ошибаешься. Дочь Стрельникова не оставит своего отца ради пустого фантазера и не сядет в ялик с тобой.
— Значит… я переплыву бухту один.
— Ты говоришь метафорами. Следую твоему примеру. В бухте вместо воды будут твои слезы… В этой истории ты мог сломать голову. Конечно, не до смерти, но вроде того, как случилось со мною из-за этих алмазов. Нет, голову ты сохранил, но жизнь себе испортил. Поздравляю!
— Довольно! — оборвал его Степан. — Теперь-то уж, надеюсь, все сказано?
— Да, зачем даром тратить слова… — Нурин, закряхтев, поднялся уходить. — Вот гранки. Я кладу их на стол. Зажги свет, просмотри их и верни в типографию. Я пришлю рассыльную. Скоро в типографию придет Наумов просмотреть полосы.
— Тем лучше. Значит, мне можно не читать гранки. Забери их.
— Никаких изменений?
— Нет…
Нурин открыл дверь и помедлил на пороге, как бы чего-то дожидаясь.
— Глупец, сто раз глупец! — крикнул он наконец и хлопнул дверью.
Степан вышел на улицу.
Куда-то провалилось несколько часов. Степан догадался об этом только потому, что вдруг заболели ноги. Сколько же верст отмерил он по городским улицам? И по каким именно? Было уже поздно. Луна поднялась высоко и лежала на темной синеве неба маленькая и плотная, как серебряный слиток. В полосах синеватого света, перегородивших улицы, можно было считать пылинки, а тени казались бездонными. Это был праздник влюбленных, их шепот и смех преследовали Степана.
С Малого бульвара он свернул на какую-то незнакомую улицу, вдруг очутился на улице Марата, пересек ее и спустился по каменной лестнице, отсчитывая чёт-нечет.
— Нечет… — пробормотал он в конце лестницы. — Значит, в прошлый раз я все-таки ошибся… А может быть, проверить еще раз? — И пожал плечами: — К чему?
Он почти столкнулся с Дробышевым, который шел из аптеки.
— Киреев! Рад вас видеть. Проводите до трамвая.
Они молча прошли до угла. Это было красноречивое молчание сочувствия, и Степан мысленно поблагодарил Дробышева.
— Как здоровье дочурки? — спросил Степан.
— Спасибо, кризис, можно надеяться, миновал… Доктор утверждает, что все обошлось благополучно, хотя при такой форме менингита никогда не знаешь, чего ждать… Но мы с Тамарой рады уж тому, что приступ так быстро кончился. Вероятно, помог благодатный климат, и, следовательно, мы наглухо прикованы к Черноморску. — Он стал рассказывать о своих девочках, о своих трех маленьких красавицах, умницах, строгих опекунах беспорядочного, неорганизованного в быту папаши. — Вы любите детей, Киреев? Впрочем, нечего и спрашивать, вы должны их любить. В этом пункте все газетчики на один лад, все они становятся безалаберными и мягкосердечными отцами… После конференции я затащу вас под сень маслины выпить чашку черного кофе с костяным домино. Кстати, я купил на толкучем рынке турецкую кофейную мельницу. Уморительное старинное сооружение, похожее на медный артиллерийский снаряд. Для того чтобы намолоть кофе, ее зажимают под коленом, положив ногу на ногу, и бесконечно вертят ручку. Получается ароматная пудра, от которой сердце выделывает невозможные курбеты… Ага, трюхает трамвай!.. Прощайте и помните, что вы наш дорогой гость. — Уже из вагона он крикнул: — Забыл сказать вам, Киреев! В редакции два раза был Тихомиров, очень хотел вас видеть.
Трамвай увез его, счастливого человека.
Степан побрел дальше. Он решил вернуться домой как можно позже, чтобы не встретиться сегодня с матерью. Снова забыв о своей усталости, он шел все дальше по улицам, прилегающим к бухтам, и порой ему казалось, что он очутился в незнакомом и таинственном городе, построенном из сверкающего белого или из тяжелого черного мрамора — из серебряного блеска и непроницаемой тьмы.
Короткая улочка кончилась пляжем, зажатым между какими-то складскими строениями и крутым скатом лысой горы. Это был так называемый Рыбацкий мыс. Тут и там на песке, килями вверх, лежали, как чернобрюхие рыбины, ялики и карбасы. В ячеях сетей, растянутых на кольях, поблескивала в свете луны перламутровая рыбья чешуя.