— Сучонок... Сопляк... Догадался, сучонок!..
Люба грохнула чем-то в сенях. Вышагнула на крыльцо...
Шура стоял, руки по швам, бледный...
Егор протянул ему деньги, сказал негромко, чуть хриплым голосом:
— На. До свидания, Шура. Передавай привет! Все запомнил, что я сказал?
— Запомнил,— сказал Шура. Посмотрел на Егора последним — злым и обещающим — взглядом. И пошел к машине.
— Ну вот!— Егор сел на приступку. Проследил, как машина развернулась... Проводил его глазами и оглянулся на Любу.
Люба стояла над ним.
— Егор...— начала она было.
— Не надо,— сказал Егор.— Это мои старые дела. Долги, так сказать. Больше они сюда не приедут.
— Егор, я боюсь,— призналась Люба.
— Чего?— удивился Егор.
— Я слышала, у вас... когда уходят от них, то...
— Брось!— резко сказал Егор. И еще раз сказал: — Брось. Садись. И никогда больше не говори об этом. Садись...— Егор потянул ее за руку вниз.— Что ты стоишь за спиной, как... Это нехорошо — за спиной стоять, невежливо.
Люба села.
— Ну?— спросил весело Егор.— Что закручинилась, зоренька ясная? Давай-ка споем лучше!
— Господи, до песен мне...
Егор не слушал ее.
— Давай я научу тебя... Хорошая есть одна песня.— И Егор запел:
«Калина красная-а-а,
Калина вызрела-а...»
— Да я ее знаю!— сказала Люба.
— Ну? Ну-ка, поддержи. Давай:
— Егор,— взмолилась Люба,— Христом богом прошу, скажи: они ничего с тобой не сделают?
Егор стиснул зубы и молчал.
— Не злись, Егорушка. Ну, что ты?
И Люба заплакала.
— Как же ты меня-то не можешь понять: ждала я, ждала свое счастье, а возьмут да... Да что же уж я, проклятая, что ли? Мне и порадоваться в жизни нельзя?..
Егор обнял Любу и ладошкой вытер ей слезы.
— Веришь ты мне?— спросил.
— «Веришь», «веришь»... А сам не хочет говорить. Скажи, Егор, я не испугаюсь. Может, мы уедем куда-нибудь...
— О-о!..— взвыл Егор.— Станешь тут ударником! Нет, я так никогда ударником не стану... честное слово, Люба, я не могу, когда плачут. Не могу!.. Ну сжалься ты надо мной, Любушка.
— Ну, не буду, не буду. Все будет хорошо?
— Все будет хорошо,— четко, раздельно сказал Егор.— Клянусь, чем хочешь... всем дорогим. Давай песню.— И он запел первый:
«Калина красная-а-а,
Калина вызрела-а...»
Люба поддержала, да так тоже хорошо подладилась, так славно. На минуту забылась, успокоилась:
«Я у залеточки
Характер вызнала-а,
Характер ой какой,
Я не уважила,
А он пошел к другой.
А я пошла с другим —
Ему не верится,
Он подошел ко мне
Удостовериться-а-а...»
Из-за плетня на них насмешливо смотрел Петро.
— Спишите слова,— сказал он.
— Ну, Петро,— обиделась Люба.— Взял спугнул песню.
— Кто это приезжал, Егор?
— Дружок один. Баню будем топить?— спросил Егор.
— А как же? Иди-ка сюда, что скажу...
Егор подошел к плетню. Петро ему на ухо что-то заговорил.
— Петро!— сказала Люба.— Я ведь знаю, чего ты там, знаю. После бани!
— Я жиклер его прошу посмотреть,— сказал Петро.
— Я только жиклер гляну...— сказал Егор.— Там, наверно, продуть надо.
— Я вам дам жиклер! После бани, сказала,— сурово молвила напоследок Люба. И ушла в дом. Она вроде и успокоилась, но все же тревога вкралась в душу. А тревога та — стойкая; любящие женщины знают, какая это стойкая, живучая боль.
Егор полез через плетень к Петру.
— Бренди — это дерьмо,— сказал он.— Я предпочитаю или шампанзе или «Реми-Мартин».
— Да ты спробуй!
— А то я не пробовал! Еще меня устраивает, например, виски с содовой...
Так, разговаривая, они направились к бане.
Теперь то самое поле, которое Егор пахал, засевали. Егор же опять и сеял. То есть он вел трактор, а на сеялке, сзади, где стоят и следят, чтоб зерно равномерно сыпалось, стояла молодая женщина с лопаточкой, Галя.
Петро подъехал к ним на своем самосвале с нашитыми бортами — привез зерно. Засыпали вместе в сеялку. Малость поговорили с Егором.
— Обедать здесь будешь или домой?— спросил Петро.
— Здесь.
— А то отвезу, мне все равно ехать.
— Да нет, у меня с собой все... А тебе чего ехать?
— Да что-то стрелять начала. Правда, наверно, жиклер.
Они посмеялись, имея в виду тот «жиклер», который они вместе «продували» прошлый раз в бане.
— У меня дома есть один, все берег его...
— Может, посмотреть — чего стреляет-то?
— Ну, время еще терять. Жиклер, точно. Я с ним давно мучаюсь, все жалко было выбрасывать. Но теперь уж сменю.
— Ну, гляди.— И Егор полез опять в кабину. Галя стала на свое место, а Петро поехал развозить зерно к другим сеялкам.
И трактор тоже взревел и двинулся дальше.
...Егор отвлекся от приборов на щите, глянул вперед, а впереди, как раз у того березового колка, что с краю пашни, стоит «Волга» и трое каких-то людей. Егор всмотрелся... и узнал людей. Люди эти были — Губошлеп, Бульдя, еще какой-то высокий. А в машине — Люсьен. Люсьен сидела на переднем сиденье, дверца была открыта, и, хоть лица не было видно, Егор узнал ее по юбке и по ногам. Мужчины стояли возле машины и поджидали трактор.
И ничто не изменилось в мире. Горел над пашней ясный день, рощица на краю пашни стояла вся зеленая, умытая вчерашним дождем... Густо пахло землей, так густо, тяжко пахло сырой землей, что голова легонько кружилась. Собрала она всю свою весеннюю силу, все соки живые — готовилась опять породить жизнь. И далекая синяя полоска леса, и облако белое, кудрявое над этой полоской, и солнце в вышине — все была жизнь, и перла она через края, и не заботилась ни о чем, и никого не страшилась.
Егор чуть-чуть сбавил скорость... Склонился, выбрал гаечный ключ — не такой здоровый, а поаккуратней, положил в карман брюк. Покосился — не виден он из-под пиджака. Вроде не виден.
Поравнявшись с «Волгой», Егор остановил трактор и заглушил мотор.
— Галя, иди обедать,— сказал он помощнице.
— Мы же только засыпались,— не поняла Галя.
— Ничего, иди. Мне надо вот тут с товарищами... из ЦК профсоюзов поговорить.
Галя пошла к отдаленно виднеющемуся бригадному домику. На ходу раза три оглянулась на «Волгу», на Егора...
Егор тоже незаметно глянул по полю... Еще два трактора с сеялками ползли по тому краю; ровный гул их как-то не нарушал тишины огромного светлого дня.
Егор пошел к «Волге». Губошлеп заулыбался, еще когда Егор был далековато от них.
— А грязный-то!— с улыбкой воскликнул Губошлеп.— Люсьен, ты глянь на него!..
Люсьен вылезла из машины... И серьезно смотрела на подходящего Егора, не улыбалась.
Егор тяжело шел по мягкой пашне... Смотрел на гостей... Он тоже не улыбался.
Улыбался один Губошлеп.
— Ну не узнал бы, ей-богу!— все потешался он.— Встретил бы где-нибудь — не узнал бы.
— Губа, ты его не тронешь,— сказала вдруг Люсьен чуть хриплым голосом. И посмотрела на Губошлепа требовательно, даже зло.
Губошлеп, напротив, весь так и встрепенулся от мстительной какой-то радости.
— Люсьен!.. О чем ты говоришь! Это он бы меня не тронул! Скажи ему, чтобы он меня не тронул. А то как двинет святым кулаком по окаянной шее...
— Ты не тронешь его, тварь!— сорвалась Люсьен.— Ты сам скоро сдохнешь, зачем же...
— Цыть!— сказал Губошлеп. И улыбку его как ветром сдуло. И видно стало — проглянуло в глазах,— что мстительная немощность его взбесилась: этот человек оглох навсегда для всякого справедливого слова. Если ему некого будет кусать, он, как змея, будет кусать свой хвост.— А то я вас рядом положу. И заставлю обниматься — возьму себе еще одну статью: глумление над трупами. Мне все равно.
— Я прошу тебя,— сказала Люсьен после некоторого молчания,— не тронь его. Нам все равно скоро конец, пусть он живет. Пусть пашет землю — ему нравится.
— Нам конец, а он будет землю пахать?— Губошлеп показал в улыбке гнилые зубы свои.— Где же справедливость? Что он, мало натворил?
— Он вышел из игры... У него справка.
— Он не вышел.— Губошлеп опять повернулся к Егору.— Он только еще идет.
Егор все шел... Увязал сапогами в мягкой земле и шел.
— У него даже и походка-то какая-то стала!..— с восхищением опять сказал Губошлеп.— Трудовая.
— Пролетариат,— промолвил глуповатый Бульдя.
— Крестьянин, какой пролетариат.
— Но крестьяне-то тоже пролетариат!
— Бульдя!.. Ты имеешь свои четыре класса и две ноздри — читай «Мурзилку» и дыши носом. Здорово, Горе!— громко приветствовал Губошлеп Егора.
— А чего они еще сказали?— допрашивала встревоженная Люба своих стариков.