— А чего они еще сказали?— допрашивала встревоженная Люба своих стариков.
— Ничего больше... Я им рассказал, как ехать туда...
— К Егору?
— Ну.
— Да мамочка моя родимая!— взревела Люба. И побежала из избы.
В это время в ограду въезжал Петро.
Люба замахала ему — чтоб не въезжал, чтоб остановился.
Петро остановился...
Люба вскочила в кабину... Сказала что-то Петру. Самосвал попятился, развернулся и сразу шибко поехал, прыгая и грохоча на выбоинах дороги.
— Петя, братка, милый, скорей, скорей! Господи, как сердце мое чуяло!..— У Любы из глаз катились слезы, она их не вытирала — не замечала их.
— Успеем,— сказал Петро.— Я же недавно был у него...
— Они только что здесь были... спрашивали. А теперь уж там. Скорей, Петя!..
Петро выжимал из своего горбатого богатыря все что мог.
Группа, что стояла возле «Волги», двинулась к березовому колку. Только женщина осталась у машины, даже залезла в машину и захлопнула все двери.
Группа немного не дошла до берез — остановилась. О чем-то, видимо, поговорили... И двое из группы отделились и вернулись к машине. А двое — Егор и Губошлеп — зашли в лесок и стали удаляться и скоро скрылись с глаз.
...В это время далеко на дороге показался самосвал Петро. Двое стоявших у «Волги» пригляделись к нему... Поняли, что самосвал гонит сюда, крикнули что-то в сторону леска... Из леска тотчас выбежал один человек, Губошлеп, пряча что-то в кармане. Тоже увидел самосвал и бегом побежал к «Волге». «Волга» рванулась с места и понеслась, набирая скорость...
...Самосвал поравнялся с рощицей.
Люба выпрыгнула из кабины и побежала к березам.
Навстречу ей тихо шел, держась одной рукой за живот, Егор. Шел, хватаясь другой рукой за березки... И на березках оставались ярко-красные пятна.
Петро, увидев раненого Егора, вскочил опять в самосвал, погнал было за «Волгой». Но «Волга» была уже далеко. Петро стал разворачиваться.
Люба подхватила Егора под руки.
— Измажу я тебя,— сказал Егор, страдая от боли.
— Молчи, не говори.— Сильная Люба взяла его на руки... Егор было запротестовал, но новый приступ боли накатил, Егор закрыл глаза.
Тут подбежал Петро, бережно взял с рук сестры Егора и понес к самосвалу.
— Ничего, ничего,— гудел он негромко.— Ерунда это... Штыком насквозь прокалывали, и то оставались жить. Через неделю будешь прыгать...
Егор слабо качнул головой и вздохнул — боль немного отпустила.
— Там — пуля,— сказал он.
Петро глянул на него, на белого, стиснул зубы и ничего не сказал. Прибавил только шагу.
Люба первая вскочила в кабину... Приняла на руки Егора... Устроила на коленях у себя, голову его положила на грудь себе. Петро осторожно поехал.
Потерпи, Егорушка... милый. Счас доедем до больницы.
— Не плачь,— тихо попросил Егор, не открывая глаз.
— Я не плачу...
— Плачешь... На лицо капает. Не надо.
— Не буду, не буду...
Петро выворачивал руль и так и этак — старался не трясти. Но все равно трясло, и Егор мучительно морщился и раза два простонал.
— Петя...— сказала Люба.
— Да уж стараюсь... Но и тянуть-то нельзя. Скорей надо.
— Остановите,— попросил Егор.
— Почему, Егор? Скорей надо...
— Нет... все. Снимите.
Петро остановился.
Егора сняли на землю, положили на фуфайку.
— Люба,— позвал Егор, выискивая ее невидящими глазами где-то в небе — он лежал на спине.— Люба...
— Я здесь, Егорушка, здесь, вот она...
— Деньги...— с трудом говорил Егор последнее.— У меня в пиджаке... раздели с мамой...— У Егора из-под прикрытых век сползла слезинка, подрожала, повиснув около уха, и сорвалась и упала в траву. Егор умер.
И лежал он, русский крестьянин, в родной степи, вблизи от дома... Лежал, приникнув щекой к земле, как будто слушал что-то такое, одному ему слышное. Как в детстве, прижимался к столбам. Люба упала ему на грудь и тихо, жутко выла. Петро стоял над ними, смотрел на них и тоже плакал. Молча. Потом поднял голову, вытер слезы рукавом фуфайки...
— Да что же,— сказал он на выдохе, в котором почувствовалась вся его устрашающая сила,— так и уйдут, что ли?— Обошел лежащего Егора и сестру и, не оглядываясь, тяжело побежал к самосвалу.
Самосвал взревел и понесся прямо по степи, минуя большак. Петро хорошо знал все дороги здесь, все проселки и теперь только сообразил, что «Волгу» можно перехватить — наперерез. «Волга» будет огибать выступ того леса, который синел отсюда ровной полосой... А в лесу есть зимник, по нему зимой выволакивают на тракторных санях лесины. Теперь, после дождя, захламленный ветками зимник даже надежнее для самосвала, чем большак. Но «Волга», конечно, туда не сунется. Да и откуда им знать, куда ведет тот зимник?
И Петро перехватил «Волгу».
Самосвал выскочил из леса раньше, чем здесь успела прошмыгнуть бежевая красавица. И сразу обнаружилось безысходное положение: разворачиваться назад поздно — самосвал несся в лоб, разминуться как-нибудь тоже нельзя: узка дорога... Свернуть — с одной стороны лес, с другой целина, напитанная вчерашним дождем,— не для городской машинки. Оставалось только попытаться все же по целине: с ходу, на скорости, объехать самосвал и выскочить на большак. «Волга» свернула с накатанной дороги и сразу завиляла задом, сразу пошла тихо, хоть скреблась и ревела изо всех сил. Тут ее и настиг Петро. Из «Волги» даже не успели выскочить... Труженик-самосвал, как разъяренный бык, ударил ее в бок, опрокинул и стал над ней.
Петро вылез из кабины...
С пашни, от тракторов, к ним бежали люди, которые все видели...
Часть первая
Помутился ты, Дон, сверху донизу
Тяжко ухнул, качнув тишину, огромный колокол... И поплыл над полями могучий скорбный звук.
— «Вор и изменник, и крестопреступник, и душегубец Стенька Разин забыл святую соборную церковь и православную христианскую веру...» — повел голос.
Бухает колокол.
Ему вторят другие. Другие звонари на колокольнях...
Над полями, над холмами русскими гудит вековая медная музыка, столь же прекрасная, сколь тревожная и страшная.
— «...Великому государю изменил, и многия пакости, и кровопролития, и убийства во граде Астрахане и в иных низовых градех учинил, и всех купно православных, кои к его коварству не пристали, побил...».
Крестьяне православные — старые, молодые, мужики, бабы... Только не понять, что в глазах у них — беда или праздник.
Гудят колокола.
— «...Страх Господа Бога вседержителя презревший, и час смертный и день забывший, и воздаяние будущее злотворцем во ничто же вменивший, церковь святую возмутивший и обругавший, и к великому государю царю и великому князю Алексею Михайловичу, всея Великия и Малыя и Белыя России самодержцу, крестное целование и клятву преступивший, иго работы отвергший, и злокозненным своим коварством обругаючи имя блаженные памяти благоверного царевича и великого князя Алексея Алексеевича, народ христиано-российский возмутивший, и многие невежи обольстивший, и лестно рать воздвигший, отцы на сыны и сыны на отцы, браты на браты возмутивший и на все государство Московское, зломыслен-ник, враг и крестопреступник, разбойник, душегуб, человекоубиец, кровопиец...».
Слушают русские люди в темных своих углах. Посконные рубахи, бороды, косы... И — глаза. Глаза. Глаза. Это в эти глаза скажет потом Степан: «Прости».
— «...Новый вор и изменник донской казак Стенька Разин, с наставники и злоумышленники таковаго зла, с перво своими советники, его волею и злодейству его приставшими, лукавое начинание его ведущими пособники, яко Дафан и Авирон, да будут прокляты все еретицы. Анафема!»
Золотыми днями, в августе 1669 года, Степан Тимофеевич привел свою ватагу к устью Волги и стал у острова Четырех Бугров. Неимоверно тяжкий и удачливый поход в Персию — позади. Большие струги донцов (их было двадцать два) ломились от всякого добра, которое молодцы «наторговали» у неверных ружьем и саблей. Казаки опухли от соленой воды, много хворых. Всех было 1200 человек. Накануне поживились маленько на учуге митрополита Астраханского Иосифа — побрали рыбу соленую, икру, вязигу, хлеб, сколько было... Взяли также лодки, невода, котлы, топоры, багры. Потом выбрали этот остров, Четырехбугорный, заякорились и сошли на берег — отдохнуть и решить, что делать дальше.
Два пути домой: через Терки по Куме и Волгой через Астрахань. Оба закрыты.
...Круг шумел.
С бочонка, поставленного на попа, огрызался на все стороны крупный казак, голый по пояс.
— Ты что, в гости к куму собрался?!— кричали ему.— Дак и то не кажный кум дармовщинников-то любит, другой угостит чем ворота запирают.
— Мне воевода не кум, а вот это у меня — не ухват!— гордо отвечал казак с бочонка, показывая саблю.— Сам могу угостить.