Кузярь, хоть и маленький ростом и тщедушный, смело схватил его за грудки.
— Бери лестницу и шагай. Мы первого тебя, дылду, завиним.
Миколька сразу повял и виновато ухмыльнулся.
— Аль я против?.. Я думал, это просто так… для игры… а вы по–сурьёзному… Только это не шутка, ребята: за такие дела свяжут и на съезжей высекут.
— Ну, неси, неси не разговаривай! Раз затеял с нами дело—не выпутаешься.
Миколька подхватил на плечо лестницу и пошёл к жигулёвке. Мучительная тоска угнетала мою душу, и мне хотелось бросить всё и убежать домой. Но меня удерживала какая‑то необоримая сила, похожая на товарищеский долг и на суровое веление совести.
Миколька подошёл к жигулёвке и приставил лестницу к тесовой ветхой крыше. Доски были, очевидно, гнилые, потому что они захрустели, затрещали и на землю посыпалась труха. Внутри жигулёвки глухо загудел басовитый голос Паруши:
— Кто это там озорует? Тут ночью крысы покоя не дают, а снаружи и озорники норовят пугать меня, старуху.
Я бросил топор и подбежал к отдушине.
— Бабушка Паруша, не пугайся! —сдавленным голосом утешил я её. — Это мы с Иванкой и Миколькой… Вытащить тебя порешили… через потолок и через крышу. И лестницу приставили… Только как ты… хочешь вылезти аль нет?
В пустоте окошечка показалось мутное пятно — едва различимое лицо Паруши. Она изумлённо заохала, задохнулась от смеха и закашляла.
— Ах вы, греховодники!.. Милые вы мои ребятишки!.. Кто это надоумил вас, золотые колосочки? Ах ты, лён–зелён!.. Идите, идите по домам, дети боговы! Ещё беду на себя накличите. Не спросивши меня, распоряжаться мной вздумали. Да ежели бы я захотела, сама бы вышла с божьей помощью. А я вот не хочу. Кто меня заушил, тот и выпустит, да ещё сам передо мной голову склонит. Не он меня, ворог мой, страхом укротит, а я перед ним горой встану. Меня не устрашить жигулёвкой‑то: я перед правдой своей — не изменница. Я выйду отсюда светлой праведницей, а перед народом — мощью препоясанная. Идите, идите! Сейчас же убегайте, чтоб я больше вас и не видала! —строго забасила она, но не удержалась и опять засмеялась. — Ах вы, подсолнышки золотые!.. Узнают поп да староста — самих вас в эту жигулёвку запрут, а то и в волость угонят.
Только в этот момент я почувствовал, что за моей спиной стоит Кузярь и молча слушает Парушу. Он задышал с хрипом в горле, в отчаянии отмахнулся и убежал обратно. А когда я подошёл к тому месту на противоположной стороне, где стояла лестница, ни Микольки, ни Кузяря там уже не было.
Мне стало невыносимо от мучительного томления в сердце, и я как‑то странно перестал ощущать себя: шёл я бессознательно и чувствовал свои шаги, как чужие, и весь был какой‑то посторонний.
Неудержимо хотелось найти мать, прижаться к ней, как в детстве, и увести домой, чтобы остаться только с ней наедине.
Как в кошмарном сне, я поднялся на гору и сразу же забыл, где и как я шёл. Вспыхивали и угасали призрачные тени, обрывки событий, старческий смех Паруши из чёрной отдушины жигулёвки, горячие вскрики Кузяря.
У чёрных копёшек амбаров, на широкой поляне, шевелилась мутная толпа девок и молодых баб, говор и смех переплетались с пригудками и гармошкой. Играли в перегонышки ребятишки. Мать стояла в сторонке с Ульяной и двумя молодухами и о чём‑то тихо и грустно говорила км, вздыхая. Она не удивилась, словно знала, что в эту минуту я подбегу к ней и схвачу её за руку. Она торопливо пошла со мною между амбарами вниз, под гору.
Как только мы вошли в избу, я в изнеможении свалился на лавку и сразу же утонул в глубоком сне. Вероятно, пережитые мной гнетущие встречи, и неизвестно почему нахлынувшая вечером тоска, и ожидание чего–то страшного и неведомого совсем измучили меня. Этот сон похож был на обморок: я не чувствовал, как подняла меня мать со скамьи и перевела на пол, на кошму, как снимала праздничную рубашку и надевала будничную, но проснулся я от какого‑то необъятного гула и волчьего воя. Надсадный крик оглушил меня, и я ослеп от падающих сверху огненных языков и ливня искр.
— Горим, Федя! —безумно кричала мать. — Горим!.. Окошки‑то забили… Не выйти нам…
Она распахнула дверь, но в сенях бушевало пламя. Мать раздирающе закричала и захлопнула её. Помню, что я изо всех сил колотил чем‑то по гнилушкам рамы, но какой‑то заслон снаружи туго давил на окно. Почудилось, что где‑то ревёт корова и гулко грохочет буря. Я всем телом навалился на тяжёлый заслон в окошке и стал толкать его то в одну, то в другую сторону. Внезапно я вылетел из окна вместе с заслоном, и на меня посыпались клочья горящей соломы. Кто‑то подхватил меня подмышки и отбросил в сторону. Мельком заметил я, что кричу хрипло, с занозами в горле. Изба и двор пылали вихрями пламени, и огромные взлёты огня с гулом и треском улетали вверх в густых облаках красного дыма. Со всех сторон — и с горы и с той стороны — бежали мужики и бабы, освещённые пожаром. Набатно бил на колокольне большой колокол. Двое мужиков подбежали к окнам и пинком отшибли толстые слеги, которые подпирали широкие обломки досок на окошках. Из чёрной оконной дыры вылетали охапки тряпья, овчинные шубы, сапоги, кувырнулся небольшой сундук. Это мать спасала наше имущество. Она истерически кричала из избы:
— Корову‑то выпустите!.. Сгорит ксрова‑то!..
Кто‑то с весёлой насмешкой откликнулся:
— Сама‑то вылезай!.. Корова уж сгореть успела.
И другим, спокойным голосом сказал кому‑то:
— А ведь сукин сын хотел и Настёнку с сынишкой сжечь.
Прошла Ульяна и злобно ответила:
— Максимово дело… За Машарку мстит…
Мужик строго одёрнул её:
— Это откуда ты знаешь? Притянут к ответу — язык проглотишь…
Народу сбежалось много, он широким полукругом толпился вдали от бушующего огня. Только какие‑то двое парней в рубахах без пояса суетились около окошек и отбрасывали рухлядь, которую выкидывала мать из окна. Двора уже не было — на месте его догорали кучи какого‑то мусора и упавшие стропила и слеги. На избе с грохотом обрушилась крыша, и вихрь пламени и искр рванулся в дымное небо.
Из толпы истошно закричали и мужики и бабы:
— Настя! Настёнка! Вылезай! Спасайся!..
Я побежал к избе, чтобы вытащить из окошка мать. Из выбитого окна валил густой дым, а сверху сыпались искры и раскалённые угли. Кто‑то подхватил меня под руки и потащил назад, а я кричал хрипло, без голоса:
— Пусти меня!.. Пусти!.. Мама сгорит!.. Я вытащу её!..
— Эка, какой богатырь!.. Сам‑то насилу выскочил… Да и обжёгся весь…
И только в этот миг я ощутил саднящую боль и на руках, и на шее, и на спине.
К окну подбежала Ульяна и схватилась за косяки, чтобы впрыгнуть в избу. Она кричала сердито:
— Давай руки, Настя! Скорее! Потолок упадёт… Сгоришь, Настя!.. Вылезай!..
К ней подскочил Яков, оттолкнул её и юркнул в дымную дыру. На Ульяне загорелся платок. В толпе ахнули и завизжали женщины, но Ульяна сорвала платок с головы и отбросила от себя, а от окна не отошла.
— Толкай её сюда, Яша! Я приму её. Где ты там?
Яков вылез задом и потащил за собою мать. Оба они отнесли её на траву.
— Взлез в избу‑то… — почему‑то весело кричал он. — Зову, зову… ищу, ищу — нет её. Через неё спотыкнулся. Лежит на полу, как мертвец. Ежели бы не я — капут бы ей сейчас…
Словно в ответ ему, изба с грохотом куда‑то провалилась и выбросила вверх целое облако искр, горящих галок, чёрного дыма и взмётов пламени. Я подбежал к матери и не узнал её: она лежала без памяти, с чёрным лицом и руками. Перед нею на коленях стояла Ульяна и гладила её по лбу, по груди и ласково уговаривала:
— Ничего, Настенька… Бог помиловал… Очнись, голубушка!.. Вот и сыночек около тебя…
Я сидел рядом на траве и плакал. Нас тесным кольцом окружили бабы и кричали горестно. Позади переговаривались мужики:
— У нас сроду в селе никто не горел. О пожарах и старики не баяли… А вот гляди, какая беда…
— Табашников никогда не было — вот и пожаров не случалось…
— А это что?.. Табашников и сейчас нет, а вот…
Кто — то язвительно пояснил:
— Зато спички есть… Раньше‑то спичек не было… Они, пожары‑то, видишь, и без цыгарок вспыхивают: месть‑то сама горит… а злоба‑то в сердце — как сера горюча…
— Ну и злодей!.. — изумлялся кто‑то с гневной скорбью. — Живьём хотел бабёнку‑то с парнишкой сжечь… А скотина‑то чем виновата?.. Вот и корова лежит… Эх, казнить бы этого супостата!..
— Казнить, казнить… — угрюмо отвечал другой голос. — Тут, голова, думать надо: это для всего села знаменье. Помяните моё слово: теперь гореть будем каждый год.
Кто‑то враждебно обещал ему:
— Вот тебя при первом же пожаре и свяжем как поджигателя.
— А я что?..
— А то… поджог посулил… Пожары без поджога не бывают…
Кто‑то с весёлым удивлением закричал: