— А я тебе что говорю? — Мирошников очнулся от зычного возгласа проректора. Моложавый, высоколобый, в отутюженном в клеточку костюме и белоснежной рубашке, член-корр держал Голошубина за пуговицу, чуть косил мокрым взглядом.
— Правильно говорите! Исключительно правильно!
— Я говорю, таких, как покойный Александр Иванович, по пальцам пересчитать! А в нашем институте их, может, и вовсе нету… Да не дрожи ты, Семеныч, я и ректора имею в виду. Нету!
— Да я что? Я — как все…
— Помнишь, Мирошников схлестнулся с ректором? Из-за спортсменов… Мол, не желаю ставить баллы за их волейбол, пусть не только мяч лупят, но и учатся. Ректор на своем, Александр Иванович на своем. До райкома дошло. И кто, я спрашиваю, добился своего? Профессор Мирошников.
— И кафедру после потерял?
— Это исключительно правильно, как ты выражаешься… Между прочим, и со мной разок схлестнулся… Вывесили факультетскую стенгазету, а в ней критическая заметка об одном студенте — не спорю, шалопай он и лодырь, но сын какого-то там начальника, удобно ли трепать такое имя?.. Я посоветовал снять стенгазету, студенты взбунтовались, ринулись в партком и, разумеется, к Александру Ивановичу. Тот — ко мне: «Это безнравственно! Во-первых, несправедливо, во-вторых, несправедливость творится на глазах у студентов, какой урок они извлекут? Кого-то критиковать можно, а кого-то нельзя — из-за папы?» Убедил он меня, уговорил — стенгазету не сняли. К пользе того шалопая. Руководящий отец узнал о заметке, позвонил в партком: «Правильно, не давайте ему спуску, а я тоже приму меры». И взял сыночка в шоры! И, знаете, парень подтянулся…
А профессор Синицын говорил Маше:
— Молодежь любил, тянулся к ней… Подкармливал некоторых, особенно иногородних, деньжатами ссужал. Вероятно, это не очень педагогично, но — добрейшая душа… А за одного, которого, представьте, намеревались исключить за какую-то мелочь, вступился. Грудью встал! Пошел напролом — в ректорат, в деканат, в парторганизацию, в комитет комсомола… Фамилия того студента Чикильдеев, впоследствии институт с отличием окончил, сейчас на БАМе гремит…
«Положительно об отце говорят, — подумал Вадим Александрович. — Возможно, на поминках так и нужно делать. Хотя лучше молча хлестать водку, как эти голошубинские мальчики…» Мальчики и пили и одновременно ели: едва успевали проглотить, как снова полон рот, и казалось, щеки постоянно надуты. Что ж, их тоже подкормил бы профессор Мирошников, а теперь как бы подкармливает его законный наследник. Законный и единственный — вот так повезло. В какой раз захотелось всплакнуть, и не смог. Налил граненый стаканчик, подцепил вилкой селедочный хвост, поглядел на Машу. Она слушала Синицына, каменея лицом. Сказать бы ей: «Не надо так, Машенька», но не сказал. А молодец баба Аделаида Прокофьевна легонько, будто про себя, улыбается и, позвякивая браслетами, подкладывает мальчикам куски покрупнее. Исключительно правильно делает. Если не считать того же: зачем они все здесь?
Вместо положенной кутьи отведали компота — Голошубин изрек: «Сойдет». Подала Маша и горячее — жареное мясо с картошкой. Распотрошила запасы в холодильнике и на балконе. Ешьте, гости дорогие, ешьте и пейте, поминайте отца моего, Мирошникова Александра Ивановича, а я сын его — Вадим Александрович Мирошников. Сын законный и единственный.
Маша открыла форточку пошире — в спертый, чадный воздух вторглась свежая, сырая струя, охолодила Мирошникову лоб. Он потер виски, поглядел в окно: снежинки невесомо падали вниз, вниз, к земле. Мельтешили снежинки, мельтешили близкие и дальние огни — и мельтешили мысли, трезвые и нетрезвые. Мирошников жевал, не замечая, что жует, все ниже клонилась его красивая, массивная, как у отца, голова.
— Дамы разрешат нам курить? — спросил более других захмелевший проректор.
Маша сказала:
— Пожалуйста, курите на здоровье.
Аделаида Прокофьевна улыбнулась щедрее:
— Разрешаю, поскольку сама курю…
Проректор галантно раскрыл перед ней серебряный, с вензелями портсигар, и Аделаида Прокофьевна взяла папироску толстыми, короткими пальцами с ярким маникюром. Проректор щелкнул зажигалкой, поднес огонек.
Задымили и остальные, и выяснилось: некурящих двое, Вадим Александрович и Маша. Но он зачем-то попросил сигарету у Голошубина, неумело затянулся. Откашлявшись, перехватил неодобрительный взгляд жены. У него всегда так: в принципе некурящий, а выпьет — сует в рот сигарету, при Машиной, разумеется, неодобрении. Подумал: «Обычное застолье. Выпивка, закуска, треп. Не хватает музыки, плясок и хорового пения».
Профессор Синицын поучал Машу:
— От ревматизма первейшее средство — пчелиный укус. Я на даче так поступаю: беру у соседа несколько пчел — и на больное место. Как рукой снимает! Но, разумеется, предстоит потерпеть, покуда пчелы жалят…
Маша не кивала, слушала с неподвижными, застывшими чертами.
— Да, интересно… Да, любопытно…
— А грибы, Мария Николаевна, солить следует деревенским способом. Во-первых, берем…
Насытившиеся, отвалившие от тарелок парни в компании старших продолжали помалкивать: сказывалась выучка Семена Семеныча Голошубина. Мирошников хотел было налить себе еще и раздумал, тяжко ворохнулся на заскрипевшем стуле. И некстати подумал: «А через девять дней снова устраивают поминки. Затем отмечают сорок дней, затем полгода, затем год… Сколько поминок!»
На воле падал и падал чистый, легкий снежок, и такой незыблемостью, вечностью мироздания повеяло на Вадима Александровича, что он на мгновение испытал чувство какой-то необычной легкости в теле. Словно и он может летать, как этот снег. Но снег-то летит вниз, к земле. И тело обрело прежнюю тяжесть, скрипнул стул. Маша поджала губы. Понятно, понятно: мебель была импортная, хваленая, но ненадежная, и у Мирошниковых царил неписаный закон — сидеть осторожно, не разваливаться, не егозить, даже Витюши закон этот касался. Гости, увы, про то не знали. Но ведь Вадим Александрович знал! И, заглаживая вину, он робко коснулся Машиного локтя: не сердись, исправлюсь.
В десятом часу член-корр, оборвав беседу с Аделаидой Прокофьевной, как бы между прочим сказал:
— Не пора ли хозяевам отдохнуть от гостей? Семеныч, вызывай машину… Адель, мы вас подвезем…
Мирошниковы с наигранным радушием стали уговаривать еще посидеть, гости отнекивались вполне искренне. Тогда Вадим Александрович сказал, разводя руками:
— Ну, давайте на посошок!
— На посошок можно, — согласился Голошубин.
И член-корр согласился:
— Стремянную!
Мирошников помогал жене убирать стол, стаскивал посуду в мойку. Он малость суетился, словно в чем-то повинен перед Машей. Ну, не повинен, так уйму хлопот доставил этими самыми поминками. Легко ль было одной управиться, хоть теперь надо пособить.
— Вадик, — сказала Маша. — Я звонила своим на дачу. Они выражают сочувствие.
— Спасибо им, — сказал Вадим Александрович. — И тебе, Машучок, спасибо за все.
— Иди спать, я сама управлюсь. Тебе завтра на работу.
— А тебе? Нет уж, я подсоблю…
Он принимал вымытую посуду, ножи, вилки, ложки, вытирал кухонным льняным полотенцем, ставил на место. Понес наполненное отбросами ведро к мусоропроводу на лестничной площадке, возвращался — и как будто увидел беловато-серую фарфоровую урну на полке в прихожей. Урну с прахом отца. И неожиданно для себя заплакал.
Постоял немного, успокоился, вытер слезы и прошел на кухню. Маша моментально все заметила, сказала:
— Не надо было тебе столько пить, Вадик.
— Да я не перебрал…
— Ну возьми себя в руки. Я понимаю: горе. Но ты же мужчина…
— Мужчина, — эхом отозвался Мирошников. — Супермен…
— Иронизируешь? Над кем?
— Над собой, — сказал Мирошников и потянулся за очередной тарелкой.
Они легли в постель за полночь, когда Витя в своей комнатке уже встал первый раз на горшок. Сынишка стукнул крышкой и угомонился. Жена уснула почти сразу, а Мирошников не засыпал. Заложив руки под голову, уставился в потолок — там, как на серо-белом экране, мелькали отрывочные картины, будто кто-то проецировал на этот экран пережитое за день. За немыслимый по насыщенности и протяженности день — он словно был бесконечным, этот трудный, выломившийся из ряда день.
Конечно, когда узнал о смерти мамы, тоже переживал. Но потому, что все эти похороны и поминки прошли без него, не так, кажется, встряхнуло, как сегодня. А может, и потому, что где-то в глубине души он всегда тянулся к отцу, ведь недаром говорят: мальчики больше любят отца, чем мать. Больше — это к нему не относится. Но как бы там ни было, минувший день врубится в память. Теперь ни матери, ни отца…
О другом надо бы поразмыслить — о делах-заботах, они с поминками не окончились. И Мирошников заставлял себя думать о том, что предстоит еще сделать по оформлению и получению наследства и как им распорядиться, но вместо этого думал: свалилось на мою голову нежданно-негаданно, ведь отец вроде был крепким мужиком, по крайней мере никогда не жаловался на здоровье. И на́ тебе — инсульт…