— Вставай, сынок.
Мама любит порядок, не допускает, чтобы я опаздывал.
Почти сорок лет я сплю на одном и том же месте. Все трещины, линии и пятнышки на стенах и потолке давно чему-то уподобились в моем сознании. Они упорно возникают после редких ремонтов все эти сорок лет, так что положение тени по отношению к ним подсказывает мне верное время, и я вполне обхожусь без часов.
Нынче среда, тринадцатое августа тысяча девятьсот семьдесят четвертого года. Сейчас, наверно, без четверти восемь.
— Доброе утро, мама…
— Твой бедный отец к пяти девушкам сватался с этим обручальным кольцом. Пятой была я. Недавно носила растянуть ювелиру. В нем двенадцать граммов червонного золота. Авось и тебе принесет счастье. Сколько можно ходить бобылем, годы-то бегут… Мне что, да ведь и я не вечно буду рядом, останешься один. Ну что ты уставился? Возьми… Нравится?
— Очень, спасибо.
— Надо же иметь что-нибудь на память об отце.
— Спасибо, мамочка.
— Мамочка! Ишь, сосунок! Может, соску дать?..
Иду принимать душ. Неловкий взмах руки — и кольцо, соскочив, звякает о кафель, кружится вокруг открытого трапа. Круги сужаются, и я не успеваю опомниться, как оно исчезает с потоком воды…
Я сорвал с календаря листок с отошедшим днем, завел все часы — настенные, карманные, ручные — и включил радио: погода в Тбилиси ожидается без осадков. Температура ночью двадцать один, двадцать три, днем — тридцать три, тридцать четыре градуса. А в семь утра было уже девятнадцать!
Поставил на плиту чайник и сковородку с яичницей. Быстро позавтракал и выглянул в окно: дождя ночью не было, моя белая машина сверкает чистотой. Пора идти.
— Я пошел, мам!
— Будь осторожен, сынок!
— Если выберусь, приеду обедать!
Улицы забиты машинами — пешком быстрее доберешься до работы…
Трехтысячный коллектив нашего учреждения составляет программу для так называемой «мыслящей машины». Программа должна быть готова к концу двадцатого века. Однако для машины планируется память, которую нам не запрограммировать и к концу двадцать первого столетия. Мой отдел (раз я так выражаюсь, само собой ясно, что заведую отделом) составляет программу по оригинальной грузинской драматургии. Отдел состоит из трех подотделов — театра, радио- и теледраматургии. Поскольку в нашем многонаселенном городе если не каждый второй, то каждый третий сочиняет пьесу (каждый второй слагает стихи!), легко представить, каково приходится мне, трем моим замам и многочисленным редакторам-инженерам. К 2000 году драматургия должна оказаться на высоте, достойной наших великих традиций в этой области. А чтобы вы со всей ясностью представили всю безнадежность моего положения, скажу прямо: у нас нет своих, написанных на нашем языке, более или менее сносных оригинальных пьес. Я веду речь о радио- и телепьесе. Признанные у нас великолепными радио- и телепьесы — это спектакли, радио- и телеспектакли, созданные отличными актерами и режиссерами на удивление потомкам. И прошу вас, не возмущайтесь и не кидайтесь на меня с оружием, облачась в патриотические доспехи. Вряд ли вас это тревожит больше меня; почитайте-ка наши пьесы, и посмотрим, что вы тогда скажете. Теперь вы представляете приблизительно, каким отделом я руковожу и в каком нахожусь положении. Остается добавить, что мы хотя бы раз в месяц обязаны открыто рассмотреть и обсудить проект, который предлагаем машине. На обсуждении присутствуют все кому не лень, а также ответственные за программирование машины.
Сегодня именно такой день.
Сегодня, в среду, тринадцатого августа, состоится обсуждение проекта.
Исходя из специфики нашего учреждения, здание для него возвели за городом. В черте города от движения транспорта стены вибрируют, что мешает точному программированию.
Коридоры и кабинеты устланы мягким, звукопоглощающим ковром. И когда обсуждение кончилось, зал опустел так бесшумно, что можно было услышать полет мухи.
Мой письменный стол и пульт на восемнадцатом этаже в комнате № 1852. Из окна виден весь город. Одуревший от четырехчасового бурного обсуждения, я наслаждался тишиной и покоем, когда раздался глухой звон. Так у нас возвещается перерыв. Я запер двери, опустился в глубокое кресло лицом к широкому окну, потом слегка откинул спинку и задремал…
Зазвонил телефон. Повернул кресло и нажал на пульте телефонную кнопку.
— Тысяча восемьсот пятьдесят вторая комната слушает вас.
— Батоно Гиорги? — разносится на всю комнату. Видимо, уборщица во время уборки задела микшер звука. Я приглушаю звук.
— Да.
— С вами желают поговорить из тысяча сорок второй. — Секретарша переключила телефон.
— Слушаю.
— Не поехать ли на Черепашье озеро, — говорят, там холодное пиво есть и жареные хинкали[24].
— Есть не хочу, а пить не могу — знаешь же, я на машине…
— Умница!.. Радость ты моя! Послушай, тысяча восемьсот пятьдесят второй, а со мной побыть не желаешь? — В комнату влился сытный, теплый, сладостный, как свежескошенная трава, женский голос.
— Что ты там делаешь?!
— Тебя жду. До конца перерыва еще сорок минут.
— Куда спуститься?
— К моей машине. На северной стоянке в пятом ряду.
Движущийся коридор и скоростной лифт в две минуты доставили меня к северному выходу. На площади пестро от множества машин всевозможных цветов. Я лениво пересекаю площадь. Гогона уже сидит в «Мудзимуре» новейшей марки. Мотор тихо рокочет.
— Привет.
— Привет.
В машине запах Гогоны: сытный, сладостный и теплый.
— Устал?
— Когда я с тобой, это не имеет значения.
Я искренен. Наедине с ней забываю и о возрасте, и об усталости, и о солидности, чувствую себя ее ровесником — двадцатилетним, и, наверное, нет, не наверное, а действительно способен на тысячу всяких глупостей.
— А где обитатель тысяча сорок второй?
— Сказала ему, что моя квартира не рассчитана на прием двух гостей — место в ней лишь для уважаемого Гиорги, — шутит обитательница красивейшего дома на окраине.
— Обиделся?
— Ага! Зато секретарша обрадовалась! Они поехали есть хинкали. Ты голоден?..
Приближение весны первым чувствую я. Хотя нет! На нашей улице, прямо против моего дома, растет дерево. Так вот, оно опережает меня. Едва солнце войдет в силу и щедрее рассыплет свои лучи, дерево сразу усыпает себя почками! День-другой — и оно уже в ласковой зеленой дымке. Если весна не закапризничает и не лишит город тепла и света, почки неуловимо быстро превращаются в чудесные крохотные листочки. А еще немного времени спустя от сочных зеленых листьев уже и тень, и запах; весной царит запах молодых листьев. Во всяком случае, к нам, в наш город, запах весны первыми приносят вспыхнувшие зеленью почки. К прилету ласточек мое дерево уже шелестит листочками и гордо взирает на пробуждающийся мир. И уже — весна! И я люблю тебя в тысячу раз сильнее и в тысячу раз сильнее тоскую, но… Но где ты, где?..
— Жарко, — Гогона вздохнула. — Ты уснул?
— Нет еще.
Гогона вкатила машину в собственный гараж. Прямо из гаража лифт поднял нас на второй этаж особняка. Гогона распахнула предо мной двери в просторную гостиную, а сама кинулась в ванную. Я прошел в кухню, поставил чайник.
После душа от нее еще сильнее исходит сладостный, сытный, теплый запах свежескошенной травы.
— Хочу чаю, хочу чаю, хочу чаю! — Хорошенькая, высокогрудая, длинноногая Гогона тянет ко мне длинные руки с красивыми пальцами и увлекает в спальню.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В спальне:
— Ну, побудь еще немного…
— Ладно.
— Нет, иди, и без того задержался… — А сама наваливается грудями мне на лицо, душит. Есть такой сковывающий прием то ли в дзюдо, то ли в самбо.
— Который час? — едва прорывается мой голос.
— Полтретьего… Побудь еще, а… Ну побудь… пожалуйста… умоляю…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В гостиной:
— Налить еще чаю?
— Нет.
— И фрукты не хочешь?
— Нет.
— А уйти?
— И уйти не хочу.
— Может, устал?
— Нет…
Гогона проводила меня до дверей, поцеловала в руку.
— Спасибо. Ты очень милый. Спасибо. — И протянула ключ от машины. — Я скоро приду. Машину поставь там же.
— Что тебе нужно в нашем учреждении?! Что ты там оставила? И кто только пропускает тебя? Не нужна мне твоя машина! На такси поеду.
— Нет. Мне приятно, когда ты ведешь мою машину — кажется, будто мои волосы держишь… или мою…
— Я пошел.
— Или мою грудь…
— Ладно, я пошел.
— Спасибо.
— Перестань, что с тобой?!
Гогона целует дверь в том месте, где была моя рука…