— Уток-то! — тяжко вздохнув, произнес Аким Морев, в котором вдруг снова зашевелился охотничий зуд.
— Да куда вам? Гусей и то некуда девать, — запротестовал академик, боясь, что секретарь обкома опять полезет в воду.
— Это конечно. Это верно, — снимая сапоги, говорил Аким Морев, однако не отрывая глаз от дичи, переполнившей лиман. — Что ж, Иван Яковлевич, проводите нас к Лагутину? Тут недалеко — километров сто… добежим.
— Обойдутся без меня? Это я про свои дела. Сегодня в районе обойдутся без меня. Пожалуй, сбегаем, — смеясь, согласился тот.
— Я с вами, — заявил Аким Морев и, забрав своих отмеченных ленточками гусей, сел в «газик», который вел Астафьев сам. — Дорогой побеседуем. Мы с вами не договорили, Иван Яковлевич, — добавил он, удобней устраиваясь на переднем сиденье.
8
— Стадо! Стадо! — вдруг закричал академик.
— Что за стадо? — придерживая машину, спросил Иван Петрович. — Какое стадо?
Но в это время и Астафьев остановил машину; и все увидели неподалеку от дороги крупных и гордых дудаков, или, как их еще зовут, дроф. Они, партия штук в пятнадцать, бродили по зеленеющей лужайке лимана, и вдруг все повернули огромные, шишкастые головы и удивленно уставились на машины. Серо-розоватые при утреннем солнце, массивные, в самом деле похожие на баранов, они напоминали что-то очень далекое, древнее.
— Чего же Аким Петрович не стреляет — ему ближе, — взволнованно заговорил академик, сам хватаясь за ружье, досадуя. — И зачем только в чехлы затискали? — И он рвал из чехла ружье, торопясь, потому и получалось у него все нескладно.
— Нельзя стрелять, — с величайшим сожалением произнес Иван Петрович. — Запрещено эту птицу бить. Запрещено.
Дудаки вдруг побежали на ветер и, разбежавшись, один за другим оторвались от земли. Размахивая широченными крыльями, они сначала чернью застлали небо, затем, удаляясь, четко выделились на чистой синеве огромнейшей величиной и снова напомнили что-то далекое, древнее…
Вскоре справа показалась Цимлянская плотина. Она горела на солнце башнями, башенками, подъемными кранами, походя на гигантскую бриллиантовую диадему.
— Может, перескочим на ту сторону — в управление? — предложил Иван Яковлевич.
— Да нет. Зачем? — возразил Аким Морев, неотрывно глядя на величественное сооружение, и подумал: «Отсюда вскоре хлынет Большая вода в наши степи».
— Тогда влево, вдоль трассы будущего канала? — предложил Астафьев.
И машины взяли влево, по степи, отведенной под орошение.
Аким Морев знал, что эти степи прорезает извилистая речка Игла, в которой вода бывает только в начале весны. Цимлянское море при задержании первого паводка Дона поднимается на четыре метра выше уровня Иглы, и тогда речка хлынет вспять — не из степей в Дон, а из Дона в степи.
— Эта первая «проба пера», — проговорил он в шутку, — может дорого нам обойтись, Иван Яковлевич. Три района должны приступить к подготовке, чтобы с осени уже принять Большую воду на поля. А у нас ни опыта, ни знания этого дела.
— Дело новое, что и говорить, — ответил Астафьев. — Но ведь отделение Академии наук во главе с Иваном Евдокимовичем — ваш верный помощник. А потом, я думаю, надо серьезно втянуть в это дело машинно-тракторные станции и совхозы, — и Астафьев снова перевел разговор на занимавшую их тему о роли МТС в колхозах.
Но как только они вступили в степи Разломовского района, Акима Морева охватило то самое чувство, какое совсем недавно овладело им там, на скамеечке бульвара над Волгой.
Странное это было чувство: глядя на степи, на небо, на травы, он, Аким Морев, одновременно как-то ощущал, видел во всем ее — в этих степях, травах, в небе… и ему даже все время казалось, вот-вот где-то на пригорке появится она — Елена, и он немедленно подойдет к ней один и скажет ей просто, как просто говорят о хлебе: «Ведь я люблю тебя».
Но ни на каком пригорке Елена не появлялась. Впереди тянулись все те же степи, степи, степи, временами пересеченные балками, с крутыми, точно выдолбленными в жесткой глине, берегами. Местами степи уже распаханы, и сизая, как зола, пашня было до того гола, что казалась мертвой.
— Я пересяду к академику. Может обидеться: не вместе въезжаем в Разлом, — проговорил Аким Морев и, пересев в «Победу», спросил: — Куда направимся, Иван Евдокимович? Давайте к Анне Петровне: что-то чайку захотелось.
Но академик неожиданно возразил:
— На отделение: люди там меня ждут.
Отделение Академии наук строилось за Разломом, рядом с Аршань-зельменем. Туда надо было ехать через Разлом, но Иван Евдокимович уговорил шофера, и тот направил машину круговой дорогой.
— Ближе ведь, через Разлом… километров на тридцать ближе, — недоуменно проговорил Аким Морев.
— Будем проезжать через Разлом, люди нас увидят, Аннушке передадут, та и всполошится: не беда ли какая? — тихо произнес Иван Евдокимович, умоляюще глядя в глаза Акиму Мореву.
— Какой вы чуткий, — только и сказал Аким Морев.
— Что-то болезненное появилось в Аннушке: дикая ревность, — еще тише произнес академик, и в его голосе прозвучали и горечь, и сожаление, и тревога, и жалость к Анне. — Боится: «Ты, дескать, академик — вон где, а я простая колхозница — вон где. Поиграешь, поиграешь мною и покинешь». Вот что разбудила ревность. Ах, поганое чувство!
На площадке, где строились домики и дома отделения Академии наук, первым встретил приехавших, конечно, Шпагов.
— Он у меня, Аким Петрович, человек на все руки, — рекомендуя Шпагова, говорил академик. — В Москве помогал мне дела вести, тут — управляет строительством городка. Такой он у меня, — и вдруг академик как бы забыл про Акима Морева, про Астафьева: ходил от домика к домику, придирчиво бранился, указывая на те или иные недостатки, порой на такие мелочи, которые можно было рассмотреть только в лупу. — Забываетесь, милый Шпагов, — ворчал он. — Полагаете, раз строимся в голой степи, так можно через пень-колоду. Почему дверные ручки черные? Что — похоронное бюро, что ли, у вас тут? Надо никелированные, массивные, чтобы приятно было дверь отворять. А вы? Мрачность наводите. И крыши. Кто это вам рекомендовал щепой крыть? Она сейчас светится, а через год-два почернеет, задерется и будет походить на драный зипун. Черепицей надо крыть. Раз нет железа, кройте черепицей. А щепу прочь. Прочь, я говорю. И тротуары сделайте. Нет гудрону? А вы — деревянные, да только красивые. А то польют дожди, тогда каждый и сиди в своем домике: не пролезешь через грязь.
Так он обошел всю стройку, бранясь, ворча и одновременно похваливая хорошее, и только часа через два сказал:
— Ух! Поехали в Разлом. А ты тут, Шпагов, смотри у меня. Плохо построишь — весь городок разнесу…
9
В Разломе почти у каждого двора цвели вишни, яблони. Иные хатки буквально утопали в синеватой дымке, но заборы палисадников, стены — все носило следы зимы: колхозники еще не успели их побелить.
Только новенький домик с парадным крылечком Анны Арбузиной выглядел по-праздничному: железная крыша блестела краской, расписные бордюрчики на окнах, на парадном прямо-таки пели по-весеннему, а окошечки не просто посматривали на улицу, а как-то улыбались, но главное, на крыльце стояла Анна.
Она была в простеньком ситцевом платье, и ветер, обдувая платье, выдавал ее беременность, которой она нисколько не стеснялась, а, наоборот, как бы всем говорила: «Вот какая я. Смотрите».
— Она! Она! Она! — толкая в бок Акима Морева, торопливо, точно Анна сейчас же скроется, произносил Иван Евдокимович. — Она! Она! Она! Видите? Смотрите — она, Аннушка.
— Вижу. Вижу. Бок мне просадите. Вижу, — а про себя Аким Морев, завидуя, произнес: «Вот их скоро станет уже трое. Всю жизнь я желал этого для себя… и нет. Если бы Елена стояла на крылечке… и встречала меня».
— Аннушка! Аннушка! — звал Иван Евдокимович, открыв дверку, готовый выскочить из машины на ходу, и только предупрежденный окриком Ивана Петровича, он не сделал этого, но едва машина остановилась, выпорхнул из нее с легкостью и гибкостью юноши и побежал к ней — к Анне Арбузиной.
— Ох, Ванюша! Извелась я, — прошептала она и повисла на его шее.
— У-у! Извелась. Ничего себе, извелась, — хвалясь ею, ее полнотою, материнской обаятельностью, булькающим голосом произносил Иван Евдокимович. — Ну-ну… матушка. Извелась.
— Да, душой, — придя в себя от первого волнения, уже полушутя, отталкивая его, запротестовала Анна. — Душой. Она ведь невесомая.
— Это, матушка, идеалисты уверяют — душа невесомая. А мы с тобой материалисты… и знаем, душа-то это вот ты вся. Экая стала. За две-то недели вроде опять на прибав пошла душа твоя. Ну, молодец.
Так они вдвоем, любуясь друг другом, подшучивая друг над другом, забыв про Акима Морева и про Ивана Петровича, скрылись в домике.