Он встал и, прихрамывая, двинулся к бухгалтеру. Бухгалтер юркнул за дверь.
– Оч-чень пожалеете еще! – крикнул оттуда он.
– Гамлет чертов! – крикнул вслед ему председатель и сел.
А когда вдруг неожиданно вошел старик, заплакал, приговаривая:
– Меня учат честности. Я некультурный.
Дети, глядя на отца, заревели. Федору стало неловко. Он, как мог, успокаивал детей, а старик сказал председателю:
– Плачь, Митрич, плачь. Оно полезно. Вместе со слезами вытекает из мозгов глупость. Плачь, Митрич, плачь.
Через минуту председатель успокоился и виновато поглядел на Федора.
– Ты, Федя, извини. Так получилось, Григорий Ксенофонтович. Не могу, милый, хоть что тут.
– Надо извиняться, – сказал старик, – ты уж больно горяч.
– Извиняюсь. Сам виноват. Это уж точно. Сколько раз давал себе слово молчать, но не вытерпливаю, режь меня, хоть бей, не могу. Пойдем, хорошие, выпьем. А извиняться я извиняюсь…
Председатель заковылял на веранду. За ним Федор и старик. Федор сел и подумал о том, что слышал от бухгалтера. Он посмотрел внимательно на старика и председателя, и ему не хотелось уезжать. «Но не впервые мне уезжать, – подумал Федор, – не впервые уезжать от знакомых людей».
Выпили кориандровой водки, закусили огурцами, помидорами. Молча пили, молча закусывали, тихо и спокойно. А так Федору стало хорошо в этом доме, в темноте, рядом сидели председатель и старик.
На улице кричали гуси, быстро темнело. Дул ветер, остервенело налетая на сад, и от гусей и ветра было столько шума. Свет не зажигали. Федор чувствовал внутри себя какую-то печаль, чувствовал ее и думал, что она пройдет, лишь только уедет отсюда. И будут еще новые встречи, новые люди… Одно не понимал: почему не хочется уходить, почему с этими людьми ему как-то особенно хорошо? Председатель налил в стаканы водку.
– За счастье! – сказал он. – Чтоб оно не уходило.
Слышно было, как на улице дул ветер, как он свистел в щелях и как в саду кряхтели от него яблони, роняя на влажную землю яблоки.
Старик включил свет, оглядел всех и выключил. Стало вновь темно. Иногда в окно заглядывал выпадающий из туч месяц.
– Чего тебе? – спрашивал его председатель. И месяц исчезал в тучах.
– За счастье выпили, – сказал старик. – За какое? Вот, Дмитрич, скажи?
– Не-е. Младший у нас Федор, пусть он скажет. Я свое дело знаю. Пусть он скажет.
– Ты же начал, Дмитрич, чего ты отбрыкиваешься?
– Не-е, пусть Федор, – не сдавался председатель. – Он молодой, ему и карты в руки.
– Не знаю, – сказал громко в наступившей темноте Федор.
– Не знаешь? – удивился Дмитрич. – Хорошо. Хорошо. Скажи, почему не знаешь? Говори, почему не знаешь? Это принципиально. Вот ты молодой, а не знаешь, как это так понимать? Должно быть, стыдно. Так говорю? Так. А что не так? – обратился он к старику, приподнявшись за столом. – Вот я сейчас очень счастлив. Вот как!
– Ну скажи, пред? – попросил Федор.
– Я замечательно счастлив. Почему? Отвечу, подождите. Вот у меня сидишь ты, Григорий Ксенофонтович, и Федор, а вас я люблю. Сидим с теми, кого я люблю, и я счастлив от этого вот так. Сейчас мне больше ничего не надо, никого, кроме вас, кроме того, что сидим, говорим и малость выпиваем. Так говорю? Так. Такое бывает редко. Очень даже редко.
– А мне чего-то не хватает, – сказал старик и вздохнул. – Я тоже люблю, а все равно душа у меня не счастливая.
– Как так? – удивился Дмитрич. – Как же это так? Я счастлив, что вместе, а вы нет. Как же так можно не взаимно. Нет, Григорий Ксенофонтович, вы ошибаетесь: вы счастливы, замечательно счастливы. Иначе быть не может.
Опять в окно с любопытством уставился месяц. Тонко высвистывал в саду ветер. И оттого, что месяц был очень жиденький и ветер высвистывал жалобную тоскливую песенку, стало как-то печально на веранде.
– Я перед вами виноват, – сказал, кашляя, старик.
– Не говори такое, – громко произнес председатель. – Ка-кая чепуха!
– Как так? – удивился председатель. – В чем? В чем?
– Помнишь Ивана Шебко? Я его посадил, считаю.
– Закон его посадил, Григорий Ксенофонтович, ты не имеешь таких правое, чтобы сажать. Пусть он страдает, раз воровал.
Все молчали. Старик включил свет.
– Помнишь Галю Тишину, Дмитрич? – спросил старик. – Помнишь, у нее от ветра дом завалился?
– Ну так что? У колхоза тогда, после войны, денег было как раз на один что ни есть дом. Не мог ей дать.
– Сколько таких случаев? – покачал головой старик. – Сколько? С каждым двором, считай, случалось. Мне скоро, помирать, а вина моя останется.
– Где останется? – спросил председатель, недоумевая.
– В душах у людей…
– А мы тут при чем? Ты-то при чем здесь?
– Значит, перед каждым есть моя вина, и я это понимаю.
– Что бы ты мог сделать, Григорий Ксенофонтович?
– Должен был что-то сделать.
– Что? – не отставал председатель. – Раскрой секрет. Все это такая ерундовская чепуха!
– Нет, Дмитрия, я не знаю, что тогда мог сделать, знаю, что ничего. Я это знаю. Но в этом разве не моя вина, в том, что я не мог ничего сделать для людей? Зачем тогда я был председателем? Уходить надо было с того места. Раз не можешь, не занимай места.
– Вот об чем? – покачал головой председатель. – Вот об чем. Может, Григорий Ксенофонтович, ваша вина, что месяц не оч-чень-то светит, дождь в посевную не идет? Это тогда, если так глядеть, ваша вина, а это не вина. Выкладывай душу свою, всю как есть, чтоб все глядели, какой ты есть сокровенный. Чтоб видно было ее-то, душеньку. Вот, мол, смотрите, а сами решайте, что со мною делать. А не можешь душу показать, тогда ты не человек. Тогда, извините, я ухожу. Вы сколько настроили коровников, домов? Все помня-ят, все! Дети даже, на что уж ребятенки, и те помнят.
– Коровники, а что коровники, не оне счастье приносят. Я во всем виноват, как подумать. Даже вон в этом, что нет жены, сыновей-дочерей. Это разве не моя вина?
Опять заурчал сверчок, опять послышался тонкий свист ветра в саду.
– Федя, знай это, – тихо попросил старик.
– Спасибо, – ответил зачем-то Федор и растерялся, думая, что сказал не то.
– Пройдет скоко-то лет, и меня никто не вспомнит, – все так же тихо сказал старик. – Помяните мое слово. Так мне и надо, так мне и надо, старому дураку.
– Вспомнят, – перебил его председатель. – Василий! – крикнул он. – Иди сюда! Живо!
Пришел мальчик. Включили свет.
– Скажи, Вася, – спросил председатель, волнуясь, – скажи, Василий, кто такой дедушка Григорий?
Старик с любопытством уставился на мальчика, Федор подвинулся поближе и ждал, что же он скажет, а мальчик, удивленный и заспанный, моргал и ничего не говорил.
– Кто? – спросил отец.
– Дедушка, – ответил мальчик.
– Знаем, дурачок, что дедушка. А еще кто? Кем он был?
– Он не родной дедушка, а родной, Копылов, умер.
– Хорошо. А еще кто?
– Старенький старик, один живет.
– Знаем мы это. Говори дело: кто еще?
– У него козел есть, а ни у кого нет такого, чтоб папку с ног сбивал.
– А еще?
– А еще он очень замечательный, как ты, папка, говоришь всегда.
– Так-так, иди, Василий. Я смотрю, ты прямо спишь, во сне прямо нам отвечаешь, шасть спать. Одни глупости знаешь, и все.
Мальчик ушел.
– Через сто лет, даже раньше, чтоб мне провалиться сейчас под землю, будут сказки о тебе сказывать, Григорий Ксенофонтович. Будет новый Тургенев, он все сделает. Он великий человек. Одно сказать – земляк! Я сам из того же села, что Тургенев, оттуда родом.
Помолчали.
– О чем говорить будем? – спросил председатель.
– Обо всем, – сказал Федор, чувствуя себя счастливым, как никогда. – Обо всем нужно говорить. Только о серьезном.
– Как же, – поддержал председатель, – мы народ серьезный. Вот жизнь будет через несколько многих лет. Замечательная жизнь!
– Это да, – поддакнул Федор.
– Вот тогда Тургенев скажет свое слово. Верно говорю? Ты любишь Тургенева? Как же его не любить?
– Я Базарова люблю, – ответил Федор. – Я его двадцать восемь раз читал, особенно некоторые места. Где стреляются там, читал? А там, где он рассуждает, а? О жизни? Во! Ну, знаешь, это, конечно, знаешь, оё-и!
– Подожди, Федор, Базаров – это не родственник Семена Тихоновича, бригадира?
– Не знаю.
– Раньше писатели брали героев из своих сел, может, они его предков взяли. Это сейчас все про выдумку пишут, а тогда нет, не было этого. Я Тургенева, Федор, не читал. Впрочем, в детстве было. Я уже девять лет книги не читаю. Если только по одной в год. Некогда. Работа. В четыре утра встаешь, а в десять – одиннадцать вечера домой приходишь. Часто позже. Наш бух книги любит. Грамотный, черт, образованный. Все знает. Говорит так, что мороз по коже пробирает.
Неожиданно погас свет. Голова старика клонилась вниз, к столу. Он засыпал. На Федора тоже нашла сонливость, и он не слушал председателя, который все еще говорил, глядел сонными глазами на старика, на месяц.