Но Мокрушина нелегко было заставить отступиться от своего, если он чувствовал, что прав. Он пошел к Одинцову и что-то начал доказывать ему, рисуя на снегу схему колонки. Тот согласно закивал головой. А потом сам пошел к инженеру.
— Что ты опять придумал? — спросил я у Мокрушина.
— Это, наверное, придумали еще древние римляне, когда строили свой водопровод, — сказал Мокрушин, — а я только посоветовал последовать их примеру.
— А что такое?
— Поставить в систему обратный клапан, вот и все.
— Зачем?
— Если не будет редуктора, механик с ГСМ начнет регулировать давление горючего в системе перекачивающим двигателем, но этим он многого не добьется и всегда будет бояться, что лопнут трубы. А раз так, значит, не станет включать насос, пока не подойдут на заправку сразу три — четыре самолета. Нам это невыгодно. Зачем нужна система, при которой все равно придется или ждать недостающих самолетов, или пользоваться керосинозаправщиками. А если поставят редуктор, ему не нужно будет бояться за свои трубы и шланги. Лишнее топливо пойдет обратно на всасывание.
— По-моему, это здорово! — Я не понимал, почему упрямился инженер с базы. Может быть, у него не было творческого подхода к делу.
Через несколько минут Одинцов снова появился на стоянке.
— Посмотрите, не попал ли снег в узлы шасси, — говорил он техникам. Подошел к Мокрушину и сказал, что обратный клапан на заправочной колонке поставят.
Когда самолеты и стоянки были очищены от снега и, таким образом, готовность полка к вылету восстановлена, мы отправились на предполетную подготовку.
Вопросы Истомина и ответы летчиков я слушал не очень внимательно, потому что думал о разговоре с председателем колхоза и о предстоящей Люсиной работе. Мне не терпелось попасть домой и узнать, когда открывается колхозный санаторий.
— Ну а что скажет Простин?
Я вздрогнул, услышав свою фамилию. Истомин и летчики смотрели на меня вопросительно.
— Как бы вы, старший лейтенант, поступили в подобной ситуации? — продолжал командир эскадрильи, по привычке расхаживая меж рядов с заложенными назад руками.
Я встал. О чем он спрашивает? Хоть бы повторил вопрос. Я оглянулся. За спиной стояли еще два летчика. Они тоже не знали, что ответить. Сейчас Истомин обратится к четвертому, а мы все будем стоять, как школьники, пока этот четвертый или пятый не ответит. Кому-кому, а мне, командиру звена, будет очень стыдно.
— Повторите, пожалуйста, вопрос, — попросил я. Но капитан уже обратился к Шатунову.
— Как вы будете действовать, старший лейтенант?
— Прежде всего я должен убедиться, действительно ли случился пожар на двигателе. Признаки пожара: загорелась красная сигнальная лампочка на пульте, при развороте легко обнаруживается полоса дыма за хвостом самолета.
Ах вот о чем речь! Шатунов не спешил с ответом и искоса посматривал на меня: давай, мол, продолжай. И я не заставил ждать.
— Надо закрыть стоп-кран и убрать на себя рычаги управления двигателями, — перебил я Шатунова. — Надо выключить насосы подкачки и перекачки топлива.
Истомин поднял руку, пытаясь остановить меня. А я продолжал говорить, и он махнул рукой.
— А если попадет дым в кабину? — спросил он.
— Закрою подсос воздуха на кислородном приборе, разгерметизирую кабину и выключу вентиляцию.
— Садитесь все. — Истомин нахмурил брови. — И не ловите мне спутников.
Я посмотрел на Шатунова с благодарностью — выручил меня.
Истомин покачал головой, он все понял, проворчал с доброй усмешкой:
— Ох уж эти мне космонавты! Думают не о том… Это он имел в виду меня и Шатунова.
Я и Михаил все больше находили общий язык, а одно событие сдружило нас, как братьев.
Оно произошло в день запуска второго спутника. Было воскресенье, и мы сидели дома. И вдруг в 14.35 — я хорошо запомнил время — диктор стал читать сообщение ТАСС о запуске пятисоткилограммового спутника с собакой Лайкой в герметическом контейнере.
Радость, говорят, не терпит одиночества. Прослушав сообщение все три раза подряд, я пошел к Шатунову.
Он был дома один и что-то писал. Прямые, как струны, волосы небрежно свесились на глаза, но он не замечал этого.
Увидев меня, Михаил нахмурил лохматые брови (значит, я пришел некстати) и закрыл написанное свежей газетой с Постановлением Пленума ЦК КПСС об улучшении партийно-политической работы в Советской Армии и Флоте.
Многие абзацы Постановления были подчеркнуты красным карандашом.
По поводу Постановления мы с ним уже обменялись мнениями утром, как только получили газеты.
— Ты извини меня, — сказал я и осекся, прочитав в правом верхнем углу не до конца закрытого листка: «В Академию наук СССР».
Позднее я часто спрашивал себя: «Как я угадал, о чем писал Шатунов в Академию?» Наверно, потому, что я тоже думал об этом, но стеснялся свои думы сказать кому-то другому. Я слышал и даже читал: такие письма писали и до Шатунова, большей частью школьники, у которых еще не было четкого и полного представления о том, чего они хотят. Их письма расценивались как порывы благородных душ.
Я завидовал этим пионерам, их наивной смелости перед людьми, которым попадали эти письма.
Они писали, но ничем не могли помочь академикам еще многие годы, а я, обученный, натренированный, сильный, готовый сделать все, что от меня потребовалось бы, мог помочь, но не писал: боялся, что меня неправильно поймут, посмеются над моими сокровенными желаниями. А вот Шатунов, видно, не побоялся. Он был выше этого я никогда не обращал внимания на смешки в свой адрес.
— Тебе чего? — Шатунов поправил газету, чтобы закрыть заголовок.
Я посмотрел ему в светлые, обрамленные бесцветными ресницами глаза и сказал:
— Ты вот что, пиши это письмо от имени обоих.
Шатунов не стал прикидываться, что не понимает меня, спросил с пытливой усмешкой:
— Сейчас надумал?
— Нет, не сейчас.
— Ну а когда же?
Когда? Разве назовешь тот день. И сколько раз я возвращался к этой мысли, тоже не скажешь. Но, пожалуй, по-настоящему я стал думать об этом уже в авиационном училище, после рассказа Шатунова о смелой гипотезе советского ученого М. М. Агреста, который, опираясь на факты (к ним относились и тектиты, и Беальбекская веранда, и библейский миф о гибели Содома и Гоморры), высказал предположение о посещении нашей земли космонавтами с других планет. Как знать, может быть, это были марсиане, создавшие в далеком прошлом свои колоссальные спутники.
«А раз к нам прилетали, значит, и мы можем» — эту фразу Шатунова, высказанную в порыве вдохновения, я все время помнил.
— Я старше тебя на целых два месяца, — сказал я теперь Шатунову полушутя, полусерьезно, — а значит, и надумать мог раньше тебя.
— Это верно, — ответил он и, помедлив немного, отложил газету в сторону: — Читай.
В своем письме Шатунов просил послать его в космос в очередном спутнике или ракете.
Рассказывая о себе, он не забыл написать, что у него маленький рост и конструкторам не пришлось бы думать о создании большого контейнера.
«Я понимаю, у вас, вероятно, нет еще достаточно надежного приспособления, с помощью которого можно возвратиться на Землю, но это меня не пугает. Ради науки я готов на любой риск. Можете располагать мною полностью. Люди шли на смерть, чтобы закрыть своим телом амбразуру пулемета, направить горящий самолет в цистерны с горючим, но разве полет в космос с человеком на борту менее важное дело для нашей страны?..»
Письмо было длинным, и я понял, что Шатунов начал писать его до сегодняшнего сообщения ТАСС; да, он, конечно, давно это надумал, а собака Лайка на борту спутника подхлестнула его.
Когда я дочитал письмо до последних строчек, Михаил внимательно посмотрел мне в глаза:
— Может, передумал?
— Нет, не передумал. Но письмо, по-моему, надо начинать не с этого. Надо найти для них какие-то более убеждающие слова, чтобы они поняли, что мы именно те люди, которые им нужны, и от своего ни за что не отступимся. Если откажут, напишем в Совет Министров, наконец, Председателю Совета…
На составление письма у нас ушло несколько дней. Мы без конца переделывали его, выбрасывали одно и вставляли другое, насыщали фактами из своей недолгой и небогатой событиями жизни.
Мы написали, что полностью овладели новейшими самолетами, знакомы с электронным оборудованием, летаем на всех высотах и скоростях, днем и ночью, в простых и сложных метеоусловиях. Следим за литературой по вопросам космонавтики и астрономии.
О своем намерении мы решили никому до поры до времени не говорить, но спустя несколько дней об этом узнали все. Каким-то образом наше письмо попало в редакцию центральной военной газеты и было опубликовано на ее страницах.
Я помню, как Шатунов возмутился тогда и даже послал телеграмму в редакцию, он не любил быть предметом всеобщего внимания, а я ничего не предпринимал, хотя чувствовал себя перед товарищами неловко — все-таки, вероятно, было в этом письме что-то мальчишеское.