камни уничтожил немец. Старых, никому не причинявших вреда собак и тех он приказал прикончить или платить за них большие деньги. «А откуда их взять!» — думал Микутис.
И мальчику вдруг представилось, что он вырос и стал большой и сильный. Из осиновых досок, лежавших под навесом, он сколотил корабль. А кузнец выковал ему из собранного со всего села железа огромное ружье. На корабль Микутис посадил всех мужиков из деревни, и Мурзу, и дядю Юозаса. Взяв с собой на дорогу хлеба, скиландис [18] и ружье, поплыли они — пошли войной на врагов.
Собака осмелела. Опасливо обходя яму, подползла она к лежавшему на траве другу, обнюхала мальчику ноги и растянулась рядом с ним. Вскоре и она закрыла глаза и, только изредка раскрывая их, видела, как по небу плывет красное облако, озаренное заходившим солнцем. Облако это походило на золотой корабль Микутиса.
1944
Перевод под ред. З. Шишовой
В моей памяти возникают картины недавних дней. Люди, их лица, мелькнувшие предо мной, дома в городах, вперившие свой пригасший, но зрячий взор, в ночь тысяча девятьсот сорок первого года в ожидании налета; и пыль смоленских дорог, которую уносили на ресницах своих тысячи людей; и младенцы, проснувшиеся у материнской груди, впервые за плечами бегущих матерей увидевшие черный дым войны.
Словно старый мост, глубоко ушедший устоями в ложе реки, я чувствую, как мимо меня проносятся быстрые волны, как меня сотрясают шаги бесчисленных путников. Будто волны с берег, бьются в мое сердце воспоминания, взметая несчетные песчинки образов и видений.
Держу ли я книгу в руках, смотрю ли на звезды, мерцающие в ясном весеннем небе, слышу ли далекий гул проносящихся поездов — за все эти радости бытия заплачено высокой ценой страданий и усилий множества моих братьев. Словами песни, цветом яблони над пепелищем сожженного села долетели до меня труды и подвиги множества рук и сердец, ныне уже навеки умолкших и истлевших. Я ощущаю близость тех, — незримых, уснувших непробудным сном у стен Сталинграда, на землях Днепра и Немана.
Как-то, проезжая по осенним полям родного края, я увидел у околицы сожженной деревушки старика и подростка. Разведя огонь в глиняном горшке подле подбитого немецкого танка, они обкуривали и без того закопченные стены машины. Я не сразу понял в чем дело, и только подойдя поближе, разглядел: старик выгонял из танкового скелета пчелиный рой, который завелся тут с лета и успел уже скопить немало меда. Рядом стоял и новый улей, и старик загонял в него рой.
Новые рои и новые всходы встают каждый день перед моими глазами там, где еще вчера царила смерть. И грудь мою наполняет бесконечная благодарность всем тем, кто подарил мне свет сегодняшнего и завтрашнего дня, — свет, в котором я вижу грядущее своей родины.
В спокойные летние вечера, когда теплые тени сумерек опускаются на долину Немана и умолкают звуки трудового дня, я слышу, как на лугу глухо и однотонно вбивают в землю столб для коновязи. Потом отзывается коростель своим дребезжащим, сухим и трескучим голосом, но вскоре замолкает и он. Какая тишь! Как будто слышишь, как дышит раскалившаяся за день земля, как рыба чертит плавниками по песчаному речному дну. Но это только кажется уху, привыкшему к дневному шуму. Вслушайся лучше, и ты услышишь ни на миг не прерывающееся звучание: это кузнечики, укрывшись в густой траве, играют на своих маленьких, невидимых для человеческого глаза, скрипках. Капля свежей росы, скатившись с ветки, касается моей щеки, и я чувствую ее тягучую и прохладную влагу… И за эту каплю росы, за тишину летней ночи, за жажду славных дел я благодарю незнакомого воина. Но где он теперь?
Я видел его только один раз, короткое мгновение, по лицо его на всю жизнь сохранилось в моей памяти.
Это было летом сорок первого года на станции Великие Луки. Убегая от зверств вторгнувшейся гитлеровской армии, уже который день, тысячи беженцев из пограничных областей двигались по всем дорогам в глубь страны. Они ехали на велосипедах, на перегруженных грузовиках, шагали сотни километров пешком со сбитыми в кровь ногами: усталые и запыленные, они уже не первую ночь ночевали в поле, в стогах сена, под непрестанными налетами вражеских самолетов, разлученные со своими близкими, — мать потеряла ребенка, муж — жену. Теперь, запрудив большую железнодорожную станцию, не помышляя об удобствах, забравшись в товарные вагоны, на открытые платформы, они терпеливо ожидали отправления в путь.
Здесь были русские, литовцы, белорусы, латыши, мужчины и женщины, старики и дети — одна большая семья, над которой нависло одно общее несчастье. Запекшимися губами они посылали проклятья врагу, беспокойно вглядываясь в небо, откуда каждую минуту могла нагрянуть смерть. За несколько дней они уже многому научились и, услышав сигнал тревоги, не метались из стороны в сторону, только матери сильнее сжимали в объятиях детей, крепче жал юноша руку любимой. Никогда еще эта станция не видела такой толчеи, такого шума, не слышала столько криков, порожденных мукой. Между эшелонами, стоявшими вереницами, в тени вагонов раскинулся огромный лагерь: кто носил воду в бутылках и чайниках, кто брился, кто стирал пеленки, кто рассказывал про свои злоключения, кто искал утешения в завтрашнем дне, с любовью поминая Москву и Волгу.
Воинские составы были переполнены только что мобилизованными солдатами; их легко было узнать по свежеостриженным головам, еще не загоревшим и таким светлым по сравнению с их лицами цвета меди. Военные эшелоны с конскими вагонами, полевыми кухнями, с гаубицами на платформах, замаскированными ветками, бесконечным потоком устремлялись на запад. Ветки, скрывавшие жерла орудий, уже увядали под палящим солнцем, а еще вчера они шумели под сенью лесов. И судьба их была близка солдатскому сердцу: молодые, статные воины поднялись, как густой шумящий лес, чтобы дать отпор набежавшей черной непогоде.
В большинстве это были юноши, подпоясанные новыми, еще хрустящими ремнями, в свежих гимнастерках. Всех их, оторванных от школьной скамьи, от полей, от станка — русских, казахов, белорусов, — объединяло чувство долга и боевого братства, с каким боролись их отцы, вдохновленные правдой Ленина. И в этот суровый час я видел осенявшую их зарю славы.
Бойцы толпились у дверей вагонов; другие за их спинами играли в карты или пели под гармонь. На поезда с эвакуированными, на великое горе людское юноши в гимнастерках смотрели молчаливо, без праздного любопытства, но в их взорах чувствовалось сознание превосходства над ними, над безоружными, отходившими в тыл. Бережно свернутые