— Овчинный тулуп надевали шерстью вверх. И водой шерсть густо смачивали… — глухо сказал Дед, и всем стало ясно, что и он некогда ходил газожогом.
— Да… И тулуп, — продолжал Тарас Заноза. — А в руке — зажженный факел. Ползешь с этим факелом по выработкам, ищешь газ, а факел, факел-то вперед вытягиваешь… Жутко!.. Словно сам добровольно смерти в хайло лезешь! Да еще дразнишься… Ну, найдешь газ — и сразу взрыв, гром, глыбы летят… Ух! Вспомнить — и то страшно. Зато утром в шахте чисто. И людям уж не так опасно работать.
— Ради товарищества шел человек на такое дело, — строго и даже как-то сумрачно-торжественно проговорил Прокоп Максимович. — Исключительно ради други своя…
— Да. И ради товарищества.
— И случалось — погибали? — спросил Вася, захваченный рассказом.
— И погибали. Обыкновенное дело! — ответил Иван Терентьевич. — Вот о севастопольском солдате Кошке, который бомбу руками отшвырнул, сколько прекрасного написано! А тут сотни таких героев были… А погибали — и креста не оставалось.
Все помолчали.
Потом Пастушенко с сожалением сказал:
— Нет, газожога я не помню. А саночника застал. Самому еще довелось санки потягать на пологом падении. Тоже не сахар была работа.
— Каторжная.
— Даже не в том дело, что тяжелая, — сказал Пастушенко. — А какая-то она… обидная. Словно тебя, че-ло-ве-ка, вдруг в собаку превратили и на четвереньки поставили.
— Да-а… — постукивая палкой оземь, сказал Дед. — Газожоги, санки, обушок… А теперь вот — коногоны… А там, глядишь, скоро и нам на покой.
— Ну, начальники-то всегда на шахтах будут! Даже при коммунизме, — засмеялся парторг.
— Только, видать, другие тогда будут начальники… — хмуро пробурчал Дед, но тотчас же спохватился, словно сам устыдившись своей слабости, закричал властно и по-хозяйски: — Ну чего, чего стоим? А ну давай, веди коней к стволу! — и, сердито махнув рукой, пошел к выходу.
В конюшне все сразу пришло в движение. Радостно рванулся с места Вася — «ну, наконец-то!» — схватил своего жеребца за повод и повел к дверям. Встрепенулись застоявшиеся кони, задвигались, заржали на разные голоса: жеребцы — трубно, молодо, как в былые годы, старые клячи — хрипло, с дребезгом, похожим на кашель, но все одинаково весело и нетерпеливо, словно вдруг догадались и они, зачем убирали их лентами и бантами коногоны, зачем с утра щедро кормили овсом и о чем шептали на прощание… Вслед за Васей и его Стрепетом тронулись в дорогу коногон Семен Нечитайло с гнедым Маркизом, за ним пошла тихая, кроткая, полуслепая Маруся, затем каурый Шалун и хромая, трясущаяся от старости Барышня. Как всегда, забаловал у двери Купчик, встал на дыбки, но его водитель, молчаливый, хмурый Загоруйко, на этот раз не огрел его, как обычно, ладонью по шее, а только досадливо потянул повод, и Купчик сразу успокоился. Пошел, наконец, и Бобыль с Чайкой. Бобылю не требовалось вести в поводу свою лошадь; он просто сказал ей чуть слышно и почему-то грустно: «Пошли, что ль, Чайка!» — и лошадь послушно потянулась за ним, пошла, как всегда, низко опустив морду, словно что-то разыскивая или вынюхивая на мокрой земле.
Последними вышли из конюшни Прокоп Максимович Лесняк и Сергей Пастушенко. Они как бы замыкали это необыкновенное шествие.
А оно и в самом деле было похоже на шествие. И кони и люди шли гуськом, как всегда ходят в шахте, небыстрым, сторожким, каким-то напруженным шагом, который теперь выглядел торжественным, почти церемониальным. И, может быть, потому, что очень уж необычной была эта процессия, и все в ней было необычно, не буднично; даже простые шахтерские лампочки казались сейчас лампадами, нарочито зажженными для этого случая; они колыхались как-то особенно таинственно и величаво. И по-особенному звонко падала капель со свода; и по-особенному цокали о рельсы кованые копыта… Люди шли молча, и в тишине штрека было слышно, как они дышат, как посапывают кони, как журчит в канавках подземная вода и где-то далеко впереди, во тьме, ржет неугомонный Стрепет…
— А Дед наш совсем плох стал… — вдруг негромко сказал Прокопу Максимовичу Пастушенко. — Совсем, совсем плох.
— Старое старится… — уклончиво отозвался Прокоп Максимович; он Деда не любил.
— Ты-то вот не стареешь, дядя Прокоп!
— Старею и я. Только виду не показываю.
— Вот то-то и есть. Я так приметил: одинокий человек и стареет рано. Молодеют на людях…
— Что ж? Это верно…
— А не любит меня Дед… Ох, не любит!..
Он никого не любит.
— А Андрея Павловича уважал. Даже боялся…
— Тоже не сразу, не вдруг…
— Эх, жалко — Андрея Павловича нет!.. — вздохнул Пастушенко. — Вот бы посмотрел, порадовался. Давно он об этом часе мечтал…
— Что-то ты больно часто Андрюшу-то вспоминаешь, — усмехнулся старик.
— Да как же не вспоминать, Прокоп Максимович?! — пылко воскликнул Пастушенко. — Ведь он мой «крестный» — он меня в партию рекомендовал. Разве это забудешь?
— Он тебя, а я его в партию рекомендовал. Значит, выходит, ты мне внуком доводишься…
— Я это признаю, Прокоп Максимович!..
— Да? Это хорошо, что ты родством не гнушаешься…
Некоторое время шли молча.
— Я ведь так понимаю, Прокоп Максимович, — снова начал парторг. — Я на этом месте временно сижу, пока Андрея Павловича нет. Он всегда называл своего «крестного» по имени-отчеству, хотя и был лет на пять старше его. — А вот Андрей Павлович вернется…
— А вернется ли?
— Да отчего ж нет?
— Оттуда не все возвращаются.
— Ну, а наш Андрей Павлович непременно вернется!
— Тут слух прошел… нехороший… — вдруг шепотом сказал старик. — Будто уж и в живых Андрея нету…
— А ты не верь, не верь слухам! Я от Андрея Павловича письмецо получил.
— Да-а? Ишь ты! — ревниво протянул Прокоп Максимович. — А мне не пишет…
— Не до писем ему сейчас, ты-то пойми, Прокоп Максимович. Он и мне всего три строчки написал…
— Ну и что ж пишет он? — ворчливо спросил Лесняк. — Как он там? Вояка!..
Пастушенко с охотой стал рассказывать о письме Андрея. Прокоп Максимович слушал его, не перебивая, но вспоминался ему сейчас не товарищ Воронько, не Андрей Павлович, бывший парторг «Крутой Марии», а тихий сероглазый мальчуган Андрюшка, хлопчик из неведомых Чибиряк, вот такой, каким он десять лет назад впервые пришел с товарищем в дом Лесняка: в отцовском пиджаке и, видно, в отцовских же брюках, заправленных с напуском в хромовые сапоги, в косоворотке, вышитой голубыми васильками и подпоясанной крученым пояском с кистями, в старенькой клетчатой кепке. Каким робким, пугливым хлопчиком был он тогда! Как конфузился за столом! А потом вдруг отважился, храбро встал, попросил всех выпить за здоровье шахтерской бабушки и — смутился. А Прокоп бросился к нему, схватил его в свои лапы, жарко обнял, прижал к сердцу и крикнул дрогнувшим голосом: «А что, мамо, берете этого шахтарчонка себе во внуки?» Всем показалось тогда, что это застольная шутка гораздого на шутки старого Прокопа, не больше, — а вот поди ж ты!.. Десятки шахтарчат прошли через крутые руки мастера, наставника, но только эти двое — Андрей и Виктор — так прочно вошли в его душу и чуть не вошли в его семью. Что греха таить, он хотел Андрея, но дочка, Даша, выбрала Виктора. А сейчас нет ни Виктора, ни Андрея. Нет их в семье Лесняка. Нет их в Донбассе. И Даша вернулась домой одна…
Между тем нетерпеливый Вася со своим Стрепетом уже вышли на рудничный двор. Было десять часов вечера — самое людное время у ствола. Менялись смены. Подъемник то и дело выбрасывал в шахту новые партии рабочих. Шахтеры проворно выпрыгивали из клети, попадали под ливень, отряхивались и спешили дальше.
Обычно люди тут не задерживались. Но сейчас, заметив подходивших к стволу коней с алыми лентами в гривах и разузнав, в чем дело, они не стали расходиться по своим забоям и штрекам, столпились на рудничном дворе. Рабочие дневной смены тоже не торопились на-гора. Всем было любопытно посмотреть, как будут выдавать последних лошадей из шахты. Захотелось проводить их. Явилось чувство праздника.
Так часто бывает в шахте. Тяжек труд под землей, но есть и у горняка свои радости, свои часы торжества. Так бывает у проходчиков на сбойке штреков, когда после долгих месяцев войны с каменной громадой, которую они взрывали, долбили, ломали, откалывали по куску, наконец пробиваются они навстречу друг другу; наступает чудесный миг: руки, одни только руки протискиваются в узкую щель и ищут во тьме другую пару рук, чтобы схватиться с нею в жарком, шахтерском рукопожатии. Так бывает у забойщиков, когда выдают они на-гора первую вагонетку угля из новой проходки или последнюю вагонетку в счет годового плана — последний сноп на дожинках. Так бывает, когда спускают в шахту первый образец новой горной машины; волнуется конструктор, суетятся механики и слесари, а шахтеры молча и почтительно расступаются, дают дорогу умной машине, которая никого из них не лишит заработка и всем облегчит труд. Так было и сейчас, когда провожали шахтеры последних копей из шахты…