— Та подожди одну минутку.
— За одну минутку украл черт Анютку. Спокойной вам ночи, приятного сна.
— Та, Фросичка!..
— Кому Фросичка, а кому Евфросинья Федоровна. Еще один раз до свиданьичка. А то увидит наш Семен — руки-ноги переломает.
— Кому?
— Тебе.
— Мене? Ге! Еще не родился на свете тот человек!
— Вот тогда побачишь. Как споймает да как перетянет батарейским поясом с медною бляхой…
— Что ты меня пугаешь солдатом? Я сам свободно мог на позиции поехать, только до моего года очередь так-таки и не дошла.
— А ну, покажись, кто тут солдата не боится? — страшным голосом сказал Семен, появляясь рядом.
Долговязая фигура дернулась, будто ее тронули сзади шилом. Хлопец отскочил от плетня и кинулся по улице, пригнув голову и размахивая длинными руками, чтобы не поскользнуться.
Семен, не сходя с места, грозно потопал ему вдогонку сапогами. Фроська помирала со смеху, припав головой к глечику, сидящему на дрючке плетня.
— Это какой же? — строго спросил Семен.
— А Ивасенковых Микола.
— Тот, который до войны ходил подпаском за клембовскими коровами?
— Эге.
— Тю! Ему ж тогда, дай боже, чтоб тринадцать лет было! Ну что ты скажешь: пока мы там четыре года трубили, тут уже все байстрюки женихами заделались. Давно с ним гуляешь, Фроська?
— Сегодня первый день, — застенчиво сказала девочка. — Еще года два-три погуляю, а там посмотрю: может, замуж пойду, — прибавила она, подумав.
— Кому ты сдалась, рыжая!
— Я не рыжая.
— А какая же ты?
— А каштановая.
— А, чтоб тебя! Много ты видела тех каштанов!
— А вот видела. Один матрос с города Одессы на побывку приезжал до Ременюков — он и доси тут коло Любки крутится — с посыльного судна «Алмаз», так он самых тех каштанов для дивчат привез пуда, может, полтора-два.
Семен сел на призбу и скрутил папиросу.
— Слышь, Фрося, седай, посидим. Воротился только что с Балты старый Ткаченко. И с ним на бричке сидел еще один. Кто такой, не знаешь?
— В порватом таком кожухе?
— Да.
— Это они себе недавно работника взяли.
— Видать, не из наших?
— Ни. Его старый Ткаченко гдесь по дороге с фронта подхватил. Он чи с Польши, чи шо. Вроде беженец. Тоже солдат. Его губернию немцы заняли. Ему некуда было увольниться.
— Наделала тая война делов! — вздохнул Семен.
Брат с сестрой еще немножко посидели и, зевая, пошли в хату. Уже было утро. Так и не пришлось ложиться.
— Думаю я, — сказал за обедом Семен, играя скулами и сосредоточенно морща лоб, — думаю я посылать сватов до Ткаченко по Софью. Как будет ваш совет, мамаша?
Мать, не торопясь, вытерла алюминиевую ложку хлебом, — с тех пор как воротился Семен, в доме пошли в ход алюминиевые ложки, — не торопясь, повернула длинное костлявое лицо к сыну.
— Скажу только: слава богу, и больше ничего, — быстро сказала она, крестясь. — А Ткаченки наших сватов примут?
— Это мы побачим, — многозначительно ответил сын, поднимая брови. — Бывает, что и примут.
И в доме Котко поднялась возня.
Узнав от людей стороной, что Котко вернулся на село с войны целый и невредимый, Ткаченко не сказал ничего. Как будто до него это вовсе и не касалось. Только на сильном его лице яснее обозначились волоски жилок, тонкие, как волокна в промокательной бумаге.
За последнее время Ткаченко научился молчать. Весь день он занимался хозяйством: сам ходил в погреб, смотрел, по-фельдфебельски отставив ногу, как работник чистил и «напувал» лошадей, задавал им по артиллерийской норме ячменя, обмеривал лес для нового сарайчика, — словом, всячески старался по дому, как бы торопясь нагнать упущенное за время военной службы. Все это — молча, с неторопливым упорством и точностью сверхсрочного солдата.
И только вечером, когда жена поставила перед ним миску вареников с творогом, эмалированную кружку сметаны и отдельный прибор, — Ткаченко поставил свой дом почти на офицерскую ногу, — а сама, как обычно, пригорюнилась возле двери, он не выдержал.
— Что это за такое, я не понимаю, — сказал он, сильно пожимая плечами, — другим людям на позициях сразу голову отрывает снарядом, а другие всю войну до одного дня сидят на батарее и только над этим насмехаются. Какая-то глупость. — Ткаченко покосился на жену. — Как там дело: выкинула Сонька из головы или еще мечтает?
Жена щепоткой вытерла глаза.
— А кто их теперь знает, Никанор Васильевич! Такое время, что все дивчата прямо-таки посказились.
— Хивря! — изо всех сил гаркнул Ткаченко и смахнул со стола кулаком кружку.
Тем часом Семен искал сватов, так называемых «старост». Дело это было далеко не простое. Оно требовало ума. А то на самом деле: пригласишь старост, не подумав, кое-каких, а норовистый фельдфебель, может, с ними и разговаривать не захочет, в хату не пустит. Нужно выбирать людей почтенных, для Ткаченки подходящих.
Вообще полагалось в старосты брать родственников или друзей жениха. Но родня у Семена была незавидная.
Друзей, правда, было множество. Но все они — те, конечно, которые вернулись с фронта живые, — для такого дела не годились: как ушли на войну рядовыми, так рядовыми и пришли назад; хоть бы для смеха кто-нибудь заслужил ефрейторские лычки.
А Семену при его сложных обстоятельствах требовались такие старосты, чтобы Ткаченке некуда было податься.
Недели две, не меньше, ломал себе голову Семен, не зная, кого выбрать. Наконец, он решил кланяться, во-первых, тому самому матросу Цареву, которого видел на вечерке и с которым уже успел добре подружиться, и, во-вторых, председателю сельского Совета большевику Трофиму Ивановичу Ременюку, но опять же не тому Ременюку, чей баштан около баштана Ивасенков, и не тому Ременюку, у кого двух сынов убило в пехоте (вообще, надо сказать, половина села были Ременюки), а тому Ременюку, который в семнадцатом году вернулся с бессрочной каторги, где он отбывал за убийство урядника.
Хотя матрос Царев в это время сам сватался и ходил совершенно очумелый, но, чтобы оказать другу одолжение, а также и для того, чтобы не пропустить случая погулять на хорошей свадьбе, быстро согласился.
Семен рассказал ему все, что у него произошло с Ткаченко.
— Ах, шкура! Ну что ты скажешь на эту шкуру! — воскликнул матрос почти с восхищением. — У нас в Черноморском флоте то же самое. Такие, знаешь, попадались гады, что одно — прикладом по голове, и в Черное море. Безусловно. Ну ничего, браток. Будет наша. Сделаем тебе зарученье.
Громадный человек без двух пальцев на правой руке, с вытекшим и давно уже зарубцевавшимся глазом, отчего ужасное лицо его казалось и вовсе незрячим, Трофим Иванович Ременюк в первый миг даже не совсем понял, чего от него хочет Семен.
В бывшей хате сельского старшины, с раскиданными по глиняному полу старорежимными делами в выгоревших на солнце папках и обрывками универсалов Центральной рады, с разломанной золотой рамой царского портрета, засунутой за еловый шкафчик, среди кожухов, солдатских шинелей и свиток, пришедших по делу и без дела, в махорочном дыму орудовал Трофим Иванович, возвышаясь над малюсеньким столиком присутствия. Здесь быстро, тут же, на месте, с суровым беспристрастием революции, именем Украинской Советской Республики совершалась воля народа.
Печатка сельского Совета, закопченная на свечке и приложенная к восьмушке косо разлинованной и закорючками исписанной бумаги, сажей утверждала правду, сотни лет снившуюся деревне.
Трофим Ременюк уставился на Семена белым глазом. Толстая морщина поднялась по изуродованному лбу и волной прошла дальше под кожей наголо обритой, голубой головы.
Семен повторил просьбу. Ременюк подумал и согласился, хотя при этом сказал:
— Смотрите пожалуйста! Понимает солдат, кого надо в старосты просить. Дурной-дурной, а хитрый.
Через несколько дней, под воскресенье, голова и матрос двинулись от хаты Котко на другой конец села — к Ткаченко. Они шли, не торопясь, посредине улицы. Бабы провожали их любопытными взглядами. Мужики молчаливо кланялись.
Ткаченко увидел их еще издали. Он сразу понял, что это сваты: в руках у них были полученные от жениха посохи, знак посольства, — свежевыструганные батожки из белой акации. Кроме того, у матроса из-за пазухи выглядывал штоф, заткнутый кукурузным кочаном, а голова держал под мышкой круглый плетеный хлеб из пшеничной муки самого тонкого помола.
Ткаченко не успел хорошенько очухаться, как старосты стояли уже возле хаты, постукивая батогами: матрос в заломленной на затылок бескозырке и голова-циклоп в брезентовом пальто с клапаном и капюшоном, длины и ширины необъятной.