Сколько их было, этих «когда», сколько их было, этих крутых поворотов или подъемов в жизни! И не было среди них такого, чтобы совершал его он, Павел Петрович, в одиночку, без совета, без поддержки Елены.
Куда пойти, кто скажет слово? Костя? Вот он там, за стеной, спит так, что даже от стука дверей не проснулся. Он еще не понял, не осознал в полной мере, что значит остаться без матери. Оля? Бедная девочка, разве Павел Петрович не видит, как тяжко ей, как подавлена она страшным этим несчастьем. Бородин? Макаров? Шувалова? Шувалова… Нет, все они не годятся для того, чтобы пойти к ним и в ночной тиши, не спеша, сто раз повторяя одно и то же, обдумать и взвесить, принять и отвергнуть, отвергнуть и принять то новое и неожиданное, перед чем так внезапно поставила его, Павла Петровича, жизнь. И вообще нужно ли это все кому-нибудь?
— Папа, — услышал он. Рядом с его креслом стояла неслышно вошедшая Оля. — Папочка, — повторила она. — Что же будет? Что же делать? Папа…
Павел Петрович встал, обнял ее за плечи и прижал к груди. Оля слышала, как с глухим шорохом стучит папино сердце.
Павлу Петровичу казалось, что он утешает дочь в их общем горе; ему так казалось, на самом же деле он сам искал утешения, тепла, ласки. Обнимая Олю, он положил свою голову ей на плечо, и Оля чувствовала, как горячие тяжелые капли падают за воротник ее платья. Она гладила спину отца рукой, она шептала: «Папа, милый, родной, не надо. Папочка…» Больше что же она могла сказать? К ней приходило сознание того, что жизнь возлагает на нее заботу об этом большом, сильном человеке, который ее папа. Он много-много заботился о ней, вот пришла пора, когда ему нужны ее заботы. Годы не могли сделать того, что сделала одна минута. В эту минуту Оля почувствовала, что детство ушло от нее навсегда, что она стала взрослой.
1
Лет двадцать назад под институт металлов, — в ту пору это была экспериментальная металлургическая лаборатория, — выбрали место в отдаленной и тихой части города — в Сосновке. Вокруг было пустынно, безлюдно; зимой тут все заносили снегопады, весной стучали в окна и в крыши сырые морские ветры, осенью на облетевшую желтую листву с шорохом падали с дубов желуди и перезрелые багряные ягоды с боярышника.
Деревья на участке стояли густо, как в лесу. Немало их впоследствии вырубили, чтобы заложить фундаменты мастерских, и все равно, сколько бы ни рубили, если заглянуть с улицы через глухой забор, строений никаких не увидишь, так надежно прикрыли их древесные кроны; подумаешь: парк, одичалый, заброшенный парк.
Меж двух- и трехэтажных серых зданий, которые еще с дней войны хранили остатки пятнистого камуфляжа, и в самом деле раскинулся обширный парк с извилистыми дорожками, с прудами и горками из искусственного туфа, поросшими ярко-красным лозняком.
Летом в парке было тенисто, и сюда, в эту зеленую тень, иной раз выносилась некоторая доля текущей работы института. Здесь, возле пруда или на склонах горки, руководитель группы производил разбор темы с младшими сотрудниками; здесь спорили, завтракали, отдыхали.
Зима загоняла всех в кабинеты, в лаборатории, в мастерские. В один из последних дней февраля, когда окна закидывало мокрым снегом, в пустом зале заседаний встретились два доктора технических наук — старик Малютин и Бакланов, высокий стройный человек средних лет. Через зал заседаний пролегал кратчайший путь к институтскому буфету. Бакланов шел перекусить. Малютин уже закусил. Они поздоровались, и Малютин сказал:
— Не спеши так, Алексей Андреевич. Ничего хорошего там уже не осталось. Чай да кефир. Иди-ка сюда, присядем на минутку.
Малютину было около семидесяти лет, еще в начале века он окончил Петербургский технологический институт, в тысяча девятьсот двенадцатом году вступил в партию большевиков; ему посчастливилось присутствовать на заседаниях Шестого съезда, он штурмовал Зимний дворец, некоторое время работал в Совнаркоме при Ленине, потом был одним из первых организаторов советской власти на Ладе, куда его направил Центральный Комитет; в ту пору его не раз избирали в губком партии, он всегда был активным общественником. Только после войны возраст и здоровье помешали ему в полной мере участвовать в общественной жизни. Он работал в институтском конструкторском бюро.
— Вот что, Алексей Андреевич, — заговорил он, усаживая Бакланова рядом с собой в кресло первого ряда. — Как ты думаешь, почему к нам решили прислать нового директора со стороны, а не выдвинули кого-нибудь из своих? Разве у нас мало народу!
— Откуда же я знаю, Николай Николаевич, — ответил Бакланов, поправляя седую прядь на лбу. — Мое дело маленькое, мое дело жаропрочная сталь, а не распределение кадров. — Он помолчал и добавил: — Откровенно говоря, мне жалко этого нового товарища, я ему не завидую, трудно ему придется.
— Вот и я считаю, что трудно, — заговорил Малютин. — Надо было кого-нибудь из своих подымать в директора. Тебя, например, Алексей Андреевич.
— А я слышал другой вариант: что Шувалову бы. — Бакланов улыбнулся, и от глаз его побежали в стороны веселые морщины, которые, как ни странно, этого человека не старили, а молодили. Старила его седая прядь на лбу. Она появилась у него еще в детстве, когда он чуть было не сгорел, оставленный один в закрытом родителями доме.
— Что ты, что ты! — отмахнулся Малютин. — Пусть она способная, энергичная, умная — что хочешь. Но ведь она женщина, женщина! Не по силам ей такое делище. И характер у нее неровный. Любимчики пойдут, сынки да пасынки. Нельзя, нельзя Шувалову в директора!
— Вот ее и не назначили.
— Ну и хорошо, что не назначили. Тебя бы надо, — продолжал свое Малютин.
— Меня нельзя. Я плохой организатор. Я буду сам за всех работать, а люди от работы отвыкнут тем временем. Да и в партии я совсем недавно, после войны вступил. И вообще, хотя, конечно, этому человеку, как я считаю, будет очень трудно, пользы он принесет институту больше, чем кто-либо из своих. Нам всем наши недостатки давным-давно примелькались, мы к ним привыкли, а ему бросятся в глаза, он с ними мириться не станет. Думаю, что именно для этого, для свежего глаза, к нам и шлют товарища со стороны, Николай Николаевич.
— Значит, думаешь, придет этакий герой, увидит и победит?
Если мы сами этому герою не окажем помощи, он никого и ничего не победит. Под бременем наших неурядиц он рухнет, как в послевоенные годы уже рухнули три директора.
— Они рухнули, Алексей Андреевич, поверь мне, совсем не потому, что им не помогали, а потому, что у них не было своей программы. Вместо того чтобы наметить себе какой-нибудь свой собственный определенный курс, они этак плыли по теченьицу, озираясь по сторонам и ожидая руководящих ветерков. А тут надо взять в руки руль и шкоты и вести эту ладью твердо, не трясясь от страху, если по ее днищу царапнут камни, если волна ударит в борт и так далее. Может он, этот товарищ, вести дело так или не может?
— Чего не знаю, того, Николай Николаевич, не знаю. У себя на заводе он с делом справлялся хорошо.
— Не будучи волшебником, могу, однако, сказать наверняка, что разговор идет о новом директоре.
И Малютин и Бакланов обернулись на голос произнесшего эти слова. К ним подходил Мелентьев, секретарь институтского партийного бюро. У Мелентьева был высокий открытый лоб, узкое бледное лицо и голубые глаза.
— А я как раз сегодня навестил старого директора, — продолжал он. — Расстроился, чудак-человек. Лежит, за сердце держится. Врачи говорят, недели на две — на три залег. А в общем-то, если разобраться, ну чем и в чем он виноват?
— В том, что громадные деньги, затрачиваемые государством на институт, шли — и идут — на ветер, — раздельно произнося каждое слово, сказал Бакланов. — Мы почти ничего не даем производству. Работаем сами на себя. У нас страшнейший застой. А он с этим примирился. А вместе с ним и мы примирились. И вы в том числе, товарищ Мелентьев.
— Совершенно точно, — вставил Малютин. — Вот уж никак нельзя сказать, что мы работаем по-большевистски.
— Позвольте, товарищи, позвольте! — Мелентьев протестующе поднял руку. — У нас есть такая манера: когда снимут руководителя, вешать на него всех собак. Я, например, был против того, чтобы снимать директора. И сейчас, когда есть решение вышестоящих организаций, я им, конечно, подчиняюсь полностью, я дисциплину знаю, но в душе… по совести если говорить: чем был плох наш директор?
— Пожалуйста, я отвечу, — сказал Бакланов. — Сверхмощные паровые турбины, реактивная авиация, атомная техника — они требуют жаропрочных сплавов, жаропрочной стали. Над проблемами жаропрочности у нас в институте работаю я один, если не считать двоих-троих лаборантов. Я в одиночку провожусь сто лет и все равно ничего толком не сделаю. Я приходил к директору много раз, я писал ему докладные, заявления, предупреждения, я требовал создать группу…