Когда я, через десять лет, покидал Вологодчину и свою избушку в полюбившейся мне деревушке, на придорожных березняках сидело одно воронье. Живых деревень на сто верст в когда-то густо населенной местности и десятка не насчитывалось. Вместо одного скокаря, который налетал на женщин ночной порой в Вологде и отбирал у них сумки, и был немедленно изловлен, развелось тучи всякой мрази, ворья, грабителей, насильников. В старинном, тихом, храмами Божьими застроенном городе начали насаждать промышленность, и, как и в уральских, и в сибирских городах, сделалось здесь невозможно выходить из дому и не только темной порой. Город Вологда, силившийся не отставать от соседнего Череповца и других промышленных гигантов, начинал расплачиваться кровью и смертями не только мирных и добрых людей, но и гибелью скромной природы, бедной земли. Современная цивилизация, которой так жаждали местные, прежде всего партийные, руководители, тоже желающие получать звезды и ордена, — за патриотизм и рвение к соцпрогрессу, не щадя никого и ничего, достигала самых сокровенных уголков России, погружала в пучину бедствий и «Тихую мою родину», как назвал родную Вологодчину великий и праведный ее певец, рано покинувший земные пределы.
Ну, а что же не «тихая», а бурная родина моя, Сибирь, куда я возвратился?
Я ездил на родину с Урала и из Вологодчины в последнее время довольно часто. Бывал в родной деревне, плавал по Енисею до Игарки, живал у брата в большом даже по сибирским масштабам селе Ярцево, по тайге хаживал, с рыбаками общался и однажды решил написать что-то наподобие путевых заметок, но расписался и вместо очерков получилось повествование в рассказах — «Царь-рыба».
Одновременно я работал над книгой «Последний поклон» и уже по приезде на родину, через сорок с лишним лет закончил ее.
Доводилось мне уже в нынешние времена бывать в местах, которые я описывал в «Царь-рыбе», одно время даже возникло желание написать книгу под названием «По следам Царь-рыбы», но когда я вник в сегодняшнюю жизнь, посмотрел «следы», оставленные в Сибири человеком за прошедшие четверть века, пришел в полнейшее смятение — Сибирь подхватила «эстафету» — так увесисто и цветисто называют газетчики, от разгромленного Урала и уничтожалась с размахом и теми масштабами, которые свойственны только нашему могучему государству, его безответственному, пустобрешному руководству и совершенно оголтело, разнузданно ведущему себя народу, который способнее бы назвать сбродом иль — по-большевистски броско — пролетариатом. Это и есть сброд, тупой и беспощадный.
К сорока пяти годам, как это происходит со многими русскими охотниками, я «остыл», ружье в руки брал только по необходимости. Первое время я ездил со вновь приобретенными товарищами на Красноярское водохранилище — порыбачить и за грибами.
Я был несколько раз на строительстве самой могучей в мире Красноярской ГЭС во время ее возведения и однажды встретил там отряд строителей, приехавших заключать договор с красноярцами из Братска. Они оказались моими старыми знакомыми по строительству Камской ГЭС, под Пермью, и я спросил их, какие изменения произошли в работе по сравнению с так варварски по отношению к природе построенной на Урале ГЭС? Учтен ли разорительный, страшный опыт прошлого строительства? И ответили мне бывшие строители Камской ГЭС, что та гидростанция на пятьсот тысяч ватт, а Братская и Красноярская ГЭС возводятся на пять с лишним миллионов, соответственно и бардак здесь больше на пять с лишним миллионов.
На Красноярском море бардак этот предстал воочию. Рыбачивший на водохранилище Камской ГЭС зимой и летом, пережил я первоначальную вспышку рыбного изобилия и полное умерщвление всего живого, по мере сгнивания под водой лесов, кладбищ, построек, отхожих мест. Уже и хищная рыба — судак, щука, окунь поражены были эпистархозом, попросту говоря — глистами. Помню, как жутко мне стало, когда один хороший стрелок ударил влет косача на вырубках и за птицей потянулись какие-то нити, а я подумал — кишки, но то были глисты. Заразой пораженное, предстало передо мной рукотворное сибирское море, сплошь забитое погибшим лесом, потопленными селениями, пашнями, пастбищами. Рыба и здесь была заражена, парализованно бегала по верху воды, всплывала вверх брюхом в заливах, обожравшееся воронье да жадные чайки громко базарили, хватая из зеленого киселя богатый корм.
Иногда мы сходили на берег — набрать грибов, пощипать ягод, набить кедровых шишек и попутно сшибали пару-друтую рябчиков — на варево и слушали рассказы бывших жителей затопленных деревень о том, что была здесь богатейшая земля, без удобрений и хлопот давала хорошие урожаи пшеницы в тридцать центнеров с гектара, а заливные покосы и горные альпийские луга, а речки, в которых была тьма хариуса, тайменя по притокам, ленка… «А птицы! А ягод! А коз! А медведя! А марала! А кабарги! А лося!» — Было, да сплыло. Понадобилась могучая энергия, чтобы крутить всепожирающее колесо военной промышленности — ради этого губилась Великая река, все реки России, все лучшие пахотные земли, истреблялись леса, недра. Происходило неслыханное и невиданное в мире отчуждение людей от родной земли, от отеческого утла. Оседлое крестьянское поголовье превращалось в городское скопище, в людское стадо, в пролетарья, которому ничего уже не жалко: ни земли, ни себя, ни родителей, ни детей своих, ни соседей, ни друзей, ни настоящего, ни будущего родной планеты.
Я очень быстро устал от пейзажа, знакомого мне по Уралу, и стал много ездить по Сибири. Побывал несколько раз в Эвенкии, в обжитом мною в детстве Заполярье, в ближних и дальних районах, где не совсем еще была разгромлена природа — и никак, нигде не мог найти таежного уединения, того уголка, к которому прирос бы я сердцем. Родная моя деревня, где сразу же по приезде в Сибирь приобрел я избу и приобрел удачно: в родном переулке, против бабушкиного и дедушкиного, давно уже проданного, старого дома, — превращалась в пригородный поселок, раскупленный и застроенный дачниками. Родичи мои и деревенские старики постепенно вымирали, население заметно сменилось, вместо развеселого, несколько даже забулдыжного деревенского народа, умевшего крепко пить, работать, широко гулять и хорошо петь, связанного узами родства, кумовства и соседства по дворам, по работе на пашнях, на лесозаготовках, селился вороватый и наглый народишко, чуждающийся всех и вся. Оно и понятно: усадьбы в моей родной деревне самые по округе дорогие, они не по карману человеку честному, скромно зарабатывающему свой хлеб, они доступны лишь разного рода хапугам, грабителям и спекулянтам, а эти открыто жить не могут, дружить — тем более.
Рыбалка на Енисее, на родных деревенских берегах сделалась мне недоступной. Здесь, на студеной зимой и летом воде, могут высиживать в лодках одного-двух сигов, поднимающихся с далекого севера, или пяток харюзков люди со здоровыми легкими, моя же добыча — пескари, ерши, ельцы, сорожняк да подъязок в «мертвой воде» не водятся. Я все чаще стал ездить в город Енисейск, к знакомому охотнику-промысловику. Родом он с реки Сым, одного из средних притоков Енисея, и вполне естественно, что заволок он меня на вертолете в свои родные места. Дивные места! Дивная река Сым, текущая по белым пескам средь болот, озер, стариц, проток и причудливых оттоков от рек, начинающихся узкой горловиной и за берегом реки такой паутиной разветвляющихся, такие кренделя заворачивающих, что с непривычки и заблудишься в них.
Рыбалка удочная и спиннинговая на Сыме неважная, лишь местами можно поймать харюзков-белячков, зато стерлядь здесь водится, вкуснее которой я не знал. Но все же язя, окуня, сорожняка на жарево иль на уху поймать возможно. И охота по берегам реки подорвана, но так среди чистых песков, на бесконечных поворотах, в белых дюнах красиво! Среди сплошных сосняков растут белые грибы, клюква, брусника и таким морем, что сердце от восхищения замирает.
Привыкая ко мне и моим «причудам», новый мой знакомый недоумевал, как это я, высадившись на берег, могу сидеть у костерка от самого утра и до самого вечера и не скучать? Сходивши в лесок, набирал я кедровых шишек, пек их в угольях, щелкал орехи и глазел, глазел, лишь иногда — чтоб ружье на меня не обиделось, манил рябчика, которого здесь отчего-то зовут жеребцом! — стрелял одного, а повезет, так и двух — на варево, кидал спиннинг, палил по хитрому и любопытному нырку, непременно подкрадывающемуся к стану, чтобы поглазеть с реки на незнакомое ему двуногое существо. В буроголовую поганку-нырка попасть и хорошему стрелку мудрено, а я и не попадал, лишь пугал птаху и, вволю «наохотившись», кипятил чай, пил его с брусничкой, смородиной и не замечал, как проходил день.
Счастливые сымские дни, вечера возле стана и ночи, незабвенные ночи, когда в охотничью избушку набьется, бывало, народу — «до крыши»! Отужинает народ сообща, похлебает ушки, выпив перед нею из кружки, и, усталый, разморенный, уляжется на ночь. Лампа погашена, в железной печурке догорает огонь, мелькает из полуприкрытой дверки ярко-красными бликами; народ, разговорившийся за столом, чаю крепкого напившийся, засыпает не вдруг, продолжает разговоры разговаривать, да все про ту же тайгу, про походы по ней, про охоту, про рыбалку. Ах ты, Боже мой! Чего тут только не услышишь, про какие чудеса и таежные страсти, про редкие явления природы, про зверей, про избавления от немощей, про птиц и собак не узнаешь. До того иной раз «лесной информацией» напитаешься, что ночью с криком подскочишь.