Раз такое дело — малину в сторону. Катюше другой гостинец несу. Связал опояской козленку ножки — легонько, чтобы не трудно было ему, — и на руки поднял. К груди прижал, а сердечко у него стучит-стучит, прямо все нутро содрогается. Молчит, не пикнет, а глаза испуганные.
Отошел я с полкилометра, руки устали — тяжеленький он все-таки. Присел отдохнуть. Сижу, поглядываю назад, откуда шел. Просто так гляжу, понравилось: очень ровные елочки. Стоят как подстриженные. Макушки у них светло-зеленые, голенькие, за лето кверху вымахали, а сучьями еще не обросли. Только на самом кончике разветвились немного, издали похоже, будто журавли на спину легли да свои длинные ноги вытянули, лапы растопорщили.
Тут глянул я вниз, в комли, — глаз-то у меня острый, — вижу: стоит в чащобе козлуха, притаилась и морду в мою сторону вытянула, слушает. Значит, следом идет. Понимаешь, мать — дитя свое бросить не может. Ах ты, ясное море! Так меня проняло! Сердце не выдержало, будто кто за руки взял. Распутал я опояску, пустил козленочка. Ножки-то у него, должно, затекли, упал он сначала, носом в землю ткнулся, а потом ничего, поднялся, поскакал. Легкий такой. Как листок осенний, понесло его. И бежит куда попало, совсем в другую сторону от матери. А козлуха — что ты скажешь? — забыла про все, сама как ревнет и давай за ним отмахивать, догонять его. Да мимо меня… вплотную. Чуть боком не зацепила — пронеслась. Вытяни я руку, так бы и ударилась коленками.
Вот тебе и суровый зверь! Козел, а не бобрушка. А нежность какую показал! Да что там, не только это; порассказать про всю их жизнь обстоятельно, целая книжка получится. А что ты думаешь? Ясно, получится. Ну и растравил ты меня своими ообрушками. И другие книжки почитать мне стало охота: про наши заповедники, как у нас зверя теперь оберегают. А? Привезешь?
— Ладно, ладно, Алеша, привезу, — сказал я. — Таких тебе интересных найду…
Но тут мой взгляд упал на часы.
— Что же ты меня так рано поднял? Смотри: только десять минут седьмого.
— Ишь ты! — покачал головой Алексей. — Недоспал! Так-таки и не выспался. Ну да ладно. Пойдем чаю попьем, а там валяй себе спи опять хоть до обеда. А мне дельная штука в голову пришла. Смена хотя и не моя, а пойду я сейчас на завод, с директором договорюсь. К четырем отработаю — вечер, значит, свободный. Наденем котомки на плечи и с ночевкой в тайгу. На солонцах ночь посидим. Хочешь?
— Конечно, хочу! — ответил я и вскрикнул: разогнувшись, я ударился о стропилину головой.
…Катюша нас ожидала. Стол был накрыт, заставлен тарелками, мисками и стаканами, а посреди стола громоздился на широком льняном полотенце знаменитый пирог с налимьей печенкой. Верхняя корка пирога была подрезана и сдвинута в сторону, нижняя корка напоминала низенький ящичек: растомившиеся пласты темно-коричневой печенки лежали на дне, между ними блестели лужицы натопившегося жира. Обильные колечки репчатого лука переплетались замысловатыми кружевами. Запах стоял такой, что вызывал невольную улыбку.
— Ну как? — сияя, спросил Алексей. И хитро подмигнул Катюше: «Посмотрим, дескать, знает он толк в пирогах?»
Я отломил кусочек верхней корки, золотистой, хрустящей, поддел вилкой изрядный пласт печенки, истекающей жиром, пожевал и тоже засиял:
— Ну, Катенька! По совести скажу: не встречал ничего вкуснее.
Катюша, покраснев от удовольствия и обдергивая узел платка, скромно оправдывалась:
— Это еще не удалось. Можно и лучше испечь. К новой муке не приспособилась — тесто немного перекисло. Да вы кушайте, поддевайте больше печенку, а корку не ломайте, не ешьте. Да сметану берите. Мясного нет ничего. Вот разве с Лешкой пойдете на солонцы, зверя добудете, тогда уж… — и сама засмеялась.
Алексей поднял указательный палец.
— Знаешь, — обратился он ко мне, — что Катюша придумала? Скажи по душам: не худо на стол собрано? Поесть и без мяса хватает? Ну, а на что мы зверя сейчас пойдем убивать? Ясно: не от нужды, а так, охотничьи души отвести, успокоить. Катюша и насоветовала: «Повытаскивайте, говорит, изо всех патронов пули и ступайте. Еще лучше: пальнете — зверь ускачет, а вам досады больше, вроде промахнулись». Это ее бобрушки разжалобили…
— Бобрушки не бобрушки, — отнекивалась Катюша, — а зачем летом зверя убивать? И законом это запрещено.
Мне сразу понравилась эта мысль — с холостыми патронами провести ночь на солонцах. Вся прелесть охоты сохранялась, а никчемного уничтожения зверя и в самом деле не хотелось.
— Правильно! — поддержал я предложение Катюши. — Так и сделаем.
— Только вот что, милый, — серьезно сказал Алексей, — возьмись-ка ты сам повытаскать пули. На себя не надеюсь, — могу оставить одну.
Стало совсем весело. Поговорили о возможных приключениях на нашей необычной охоте, вроде встречи с медведем…
Алексей вдруг заторопился.
— Ну, давай отдыхай, — сказал он, вставая. — А я побегу на завод, вернусь пораньше, сразу в тайгу поплетемся.
И все же не вытерпел, чтобы не рассказать еще историю:
— В третьем году, в эту же пору летом, пошел я за Чепкыр — болотце там есть, — троелистки нарвать на лекарство. Хорошая трава — сорок болезней излечивает. Прихожу. Лужица — так, небольшая, а троелистка жирная, сочная, потянешь ее из воды, как струна лопается. Хожу, шлепаюсь вокруг лужицы, все покрупнее троелистку выискиваю. А возле этой лужицы кочкарник, осока — во! — до плеча доходит. Прогалина неширокая — ельники с боков ее стиснули, пересечешь ближний ельничек, на бугорке в бору балаган, в нем я и переночевать задумал. Ну, рву троелистку. Вдруг натыкаюсь — след! Через кочкарник и прямо к лужице. На грязи копыта отпечатались: здоровенный сохатый ходит. И должно быть, часто погуливает — местами даже тропки протоптаны. Эх, думаю, жаль, нельзя стрелять в эту пору вашего брата. Да, по правде, я и пришел-то без ружьишка.
Поскребло у меня на душе, да ладно — нарвал травы, ушел в балаган. Время к вечеру. Чай поставил варить. От нечего делать березу срубил, снял бересту. Катюше туесок под варенье лажу. Посвистываю. Гляжу, подъезжает к балагану объездчик Иван Терентьевич. Поздоровались. Слез он с лошади, расседлал ее, стреножил: пусть, мол, попасется.
«Ну, ты что, Алеха?» — говорит.
«А что? Ничего. Пришел троелистки набрать. Ночь на вольном воздухе пересплю».
Сидим. Чай распиваем, про зверя разговариваем.
«Вот, говорю, в эту лужицу сохатый повадился ходить. Следы свежие. На ночь от гнуса ходит спасаться».
«Врешь?» — не верит Иван Терентьевич.
«Не вру. Пойдем посмотрим».
Убедился Иван Терентьевич.
«Я его, говорит, ночью свалю».
«Вот те на! — думаю. — Еще объездчик». Поспорил я с ним. Да куда! Он на своем: «свалю» да «свалю», мне, мол, можно. Так и ушел к болоту, а я спать улегся.
Ночь. Небо запасмурилось. В лесу темень. Костер горит. С елок мох над огнем сосулями свесился, от костра горячим воздухом тянет, мотает мох, как ветром бороду. Чудно. И не спится мне, все про зверя думаю: вот он из ельника выходит, головой трясет — комара отмахивает, вот бредет по кочкарнику, осока шевелится; вот подходит к лужице, бух в нее! Вода всплеснулась, зверь фыркает, сопит, голова над водой что бочонок торчит… Эх, на прицел взять!.. Темень, да ничего, не промахнулся бы… Вдруг слышу: бах! — выпалил Иван Терентьевич.
Вскочил я, а сердце так и мечется. Думаю: «Эх, поди, напугал только зверя. Стрельнул мимо».
Подходит Иван Терентьевич. Со штанов вода течет, на голяшки трава намоталась — берег топкий, он на корточках сидел, до пояса его в грязь и засосало.
«Слава богу, слава богу!» — говорит.
«Свалил?» — спрашиваю.
«Свалил, — говорит. — Слава богу, слава богу!»
Отдохнул, обсох у огня.
«Я тебе, говорит, Алешка, четвертую часть и печенку должен. Ты мне на зверя указал. Рассветает — пойдем свежевать».
Я ему: «Не по закону ты сделал, и доли твоей мне не надо».
Он: «Разрешение я оформлю. Вот тебе честное слово! Знаю сам. Помоги вытащить».
Рассветало. Приходим к лужице. Ясное море, он, оказывается, сослепу своего коня понужнул. Угодил ему прямо под лопатку…
— Ну, я отправился, не то опоздаю, — прервал свой рассказ Алексей.
Я вышел на крыльцо вместе с ним. Он взял меня за руку и, оглянувшись на дверь, сказал:
— Вот что, милый, Катюша-то на тебя обижается.
— За что? — встревожился я. — Чем я мог обидеть ее?
— Мы с тобой друзья, живем попросту, — притянул он меня к себе поближе, — а Катюша вроде как в стороне. Ты ее даже на «вы» называешь: ей это обидно.
— Алеша! Что ж в этом обидного? «Вы» — уважение к женщине.
— Не в этом сила, — перебил меня Алексей, — может, не так я сказал, может, не обидно ей, а горько, что ли…
Теперь я понял, и мне стало самому горько и стыдно.
Я вытаскивал пули из патронов, Катюша прибиралась на кухне, видимо куда-то очень спеша. Никогда она так не гремела посудой, как в этот раз. Наконец шум стих, и Катя появилась в горнице, на ходу вытирая полотенцем руки. Она что-то хотела мне сказать, да засовестилась и отвернулась.