Так от одного народа к другому передавалось тысячелетнее чудесное мастерство, и каждый народ прибавлял к нему что-то свое, новое.
До того как расцвело стеклоделие в Венеции, до того, как появились вазы и кубки с цветными нитями, свитыми спиралью, с филигранным орнаментом, мир уже знал удивительнейшие витражи и мозаики из цветного стекла, витые браслеты и бусы Византии и Киевской Руси. Искусные в стекольном деле умельцы работали в древнем Пскове и великом Новгороде. Были мастера, да не сбереглось ремесло после татарского нашествия и смутного времени. Нелегко было тянуться за другими русскому человеку: он начинал сызнова в ту пору, когда славу венецианцев начинали оспаривать французские стеклоделы из городка Баккара, а французам не желали уступать первенство чешские мастера, создавшие богемский хрусталь.
В подмосковном селе Измайлове «тишайший» государь Алексей Михайлович определил быть царскому стекольному заводу. Для него нужны были мастера. Их нашли в Венеции на острове Мурано, где они жили и работали с давних пор. В те времена, когда в мире не знали иного стекла, кроме венецианского, ни один мастер не мог покинуть остров с его бесчисленными маленькими мастерскими. Закон Венецианской республики запрещал передавать секреты стекольного дела в другие страны. Но когда появились свои заводы в Богемии и Франции, строгий закон уже не имел былой силы.
Венецианцы приехали в Измайлово, быстро наладили изготовление художественных изделий из стекла, но знакомить русского человека со своим мастерством не пожелали. Дальше подсобной работы русских не допускали. Но они не падали духом и не терялись. Приглядываясь к иноземцам, наш мужик кое-что уже начинал понимать, а недостающее дополнял своей смекалкой. Прошло немного времени, уехали венецианцы с Измайловского завода, но ущерба для дела не получилось: русские мастера заменили чужеземцев.
Петр Первый заставил русского человека по-настоящему взять в руки стеклодувную трубку. Новые стекольные заводы под Петербургом, в Москве на Воробьевых горах и в других местах отдавались на попечение русских стеклоделов.
Лиха беда — начало. Мало опыта было у нашего мастера, но пришел ему на помощь Михаил Васильевич Ломоносов. Он раскрыл многое, что хранилось в тайне: научил варить цветные стекла, сделал из кубиков смальты новые русские мозаики, воспел даже в стихах стекло:
Неправо о вещах те думают, Шувалов,
Которые стекло чтут ниже минералов,
Приманчивым лучом блистающих в глазах:
Не меньше польза в нем, не меньше в нем краса...
Против пользы трудно было бы возражать. Краса же возникла быстро.
Не прошло и четверти века после смерти Ломоносова, а его ученики уже расписывали русское цветное стекло золотом и эмалью, и нелегко было отличить этих амуров и псиш, гераклов и нимф от тех, что рисовали венецианцы. Молодой мастер, недавний ученик, смело доказывал, что существуют в мире не только венецианские чудеса, французская баккара да богемский хрусталь, но есть и русское стекло.
Ученика уже не удовлетворяло то, что было создано другими.
Русский мастер не хотел подражать даже лучшим образцам. Александр Кириллин смело отверг и золото, и яркую эмаль. Из раскрашенной соломы, мха и обрезков цветной бумаги создавал он свои картины, и это были не плоские застывшие рисунки, а куски живой жизни, схваченные зорким глазом художника.
И на этом не остановился русский мастер.
Сотни наждачных жал прикоснулись к стеклу, и на его сверкающей глади расцвели волшебные цветы, полетели сказочные птицы, разлились искрящиеся реки алмазной грани. Потом для обработки стекла приспособили небольшое медное колесо, покрытое маслом и наждачной пылью. Оно оставляло на поверхности хрусталя туманный морозный узор матового рисунка...
Смелости и таланта требовала от мастера гравировка по стеклу. Уверенная, твердая рука нужна для тончайшего матового рисунка и пышной алмазной грани, ослепляющей глаз разноцветными огнями, пылающими в причудливых сплетениях линий.
Подобно всякому художнику, мастер-стеклодел мог делать наброски углем и карандашом, мог менять первоначальный замысел. Все это допускала бумага и стекло, расписываемое красками. Когда же рисунки на стекле стали делать гранильным колесом, поправки стали невозможны: одно неверное движение, и рисунок испорчен, загублена вещь. Поэтому мастера работали осторожно, предварительно намечая рисунок на стекле мелом и клеем. После разметки увереннее работал гравер.
Но дул ветер-шалоник, и останавливались колеса. В эти дни нечего было делать и мастерам рисовки.
4Когда приходит шалоник, Степан Петрович старается не бывать на заводе. Нахмуренный, он бродит по комнатам просторного дома, заходит в музей, где просиживает дотемна. В тишине большого зала с широкими итальянскими окнами, затянутыми полотняными шторами, окруженный знакомыми вещами, Корнилов чувствует, как наполняется гордостью его сердце. Ведь сумел он все же поднять из ничтожества захудалое отцовское дело, другой такой завод в России поискать.
Много добрых мастеров у Степана Петровича. Цены нет вот этому кириллинскому стакану, который когда-то чуть не разбил он по горячности, спасибо Алексею — удержал. Стакан, на котором будто сам знаменитый Ватто нарисовал веселую картинку, удостоен двух золотых медалей на выставках.
Корнилов с любовью осматривает расставленные в шкафах на полках графины цветного стекла, хрустальные жбаны и кубки, вазы и ларцы. Отделанные золотом и серебром, матовыми рисунками, сияя радугой граней, ослепляют хозяина его сокровища. Прежде отделывали товар только золотом и эмалевой росписью, а теперь на заводе много стало добрых алмазчиков. Кто они, что они сделали — про то никто не знает. Слава принадлежит ему, Степану Петровичу.
Корнилов придумывает себе развлечение: он издали должен угадать рисунок гравировки.
— Евсей, гляди! — кричит хозяин глуховатому сторожу музея. — Вон на том графине грани бровкой сделаны.
— Так, ваша милость, — подтверждает сторож.
— Дальше гляди. Бокал на витой ножке с медальоном райком гравирован?
— Верно! — кричит сторож, увлекаясь придуманной барином игрой,
— Кувшин с серебром — а-ля грек, ваза синяя гравирована листом, кубок алмазной грани — королевского рисунка, — перечисляет Степан Петрович.
— Ан нет! Ошибка ваша, барин. Не королевский — графский узор на кубке! — возражает сторож.
— Врешь, королевский, — раздраженно ворчит Корнилов, подходя ближе. Заметив свою ошибку, Степан Петрович хмурится. Замечает он и пыль на полках. Раздумывать хозяин не любит — бьет сторожа наотмашь.
— Опять ни за чем не следишь, старый черт! Это что? Грязь! Языком заставлю лизать! Сидит, дармоед, пыль смахнуть не может.
— Батюшка-барин, не гневись, — размазывая по лицу слезы, бормочет сторож. — Боюсь, рука нетвердая, а вещи-то дорогие. Долго ли до греха? С кого спрос, коли разобью? Все с меня, грешного.
Корнилов не слышит оправданий. Угрюмо проходит мимо сокровищ музея. Даже любимый винный сервиз, в семи бокалах которого заделаны нежно вызванивающие музыкальную гамму серебряные бубенцы, не радует Степана Петровича, проклинающего в душе ветер-шалоник. А он все так же гудит и швыряет с силой песок в окна корниловского дома.
5Делать на заводе было нечего, но и домой Кириллин не спешил. Просидев часа два в гранильной, наговорившись с мастерами о своей поездке в Петербург, Александр Васильевич вспомнил про Гутарева и решил заглянуть к нему.
Едва лишь вышел во двор, в лицо ударило облако белесой пыли. Кириллин невольно закрыл глаза и закашлялся.
— Что, не нравится наша похлебка? — спросил чей-то насмешливый голос. — Она, брат, потроха все вывернет.
— Вам и в шалонный день покою нет, — заметил Кириллин, подходя к дощатому сараю, покрытому густым слоем белой пыли.
— Здесь, как в аду, порядок строгий: день и ночь в котле кипи, — отозвался все тот же голос. — Нам отдыха нет.
В составной мастерской в густой пелене пыли двигались белые тени. Высеянный решетами песок лопатами перемешивали с толченой известью, поташом и содой. На бровях, ресницах и бородах пыльный налет шихты лежал, так же как и на всем лице, плотно, словно гипсовая маска. Под ней виднелись равнодушные усталые глаза. Подростки и женщины, прикрывая от ветра шихту тряпками, везли на тачках полные короба. Пышущие зноем печи ждали этой тяжелой белой пыли, наполнявшей короба. В печах шихта превращалась в стекло, в узкогорлые графины, вазы, бокалы.
Когда дул шалоник, стекло в печах не варилось и шихта была не нужна, а все же ее везли в гуту тачка за тачкой.