В дверь стукнули и сразу открыли, вошел его грех. Вошла сменная горничная Леля с тряпкой и щеткой, девица лет семнадцати, со стеариновым цветом лица, но тонкая и стройная, вся в полете своего возраста. От нее так и несло неблагополучием юности. Даже когда она спрашивала: «Можно подмести?» или «Ключ вы оставите в конторе?», то и тогда ее тонкий, ее язвительный пискливый голосок звучал чем-то посторонним и тревожным: вероятно, мольбой судьбе увидать и почувствовать что-нибудь необычайное, из ряда вон выходящее, наслаждение или горе все равно, лишь бы страшной силы и сложности. Рудаков часто заставал ее внизу при входе за книжкой, она читала толстые растрепанные книги приложений к «Родине» и «Пробуждению», ядовитое наследство: тайны королевских домов, похищенные колье, трущобы, миллионеры, наркоманы, элегантные жулики. К тому же и читала она неправильно и вычитывала лишь то, о чем бредили ее соки.
Надо сказать, что Рудаков постепенно подымался по уступам ощущений до только что пережитого восторга перед созерцанием липы. Увы, высокой душевной распущенности предшествовал мелкий курортный азарт! Отдохнуть бы, потешить себя погоней и ловлей удовольствий, — а все еще сковывала забота о репутации, какая-то нерешительность, черт ее знает. К тому же жил он не в санатории, где все очень быстро знакомятся, а в какой-то дурацкой семейной даче: провинциальный типаж и рахитичные дети. С тех пор, как он впал в немилость у начальства, блага жизни заметно оскудели.
Однажды вечером шел дождь. Леля, чтобы не шлепать по лужам, долго возилась в соседней комнате, где жила красная седая моложавая грузная старуха, способная кричать, смеяться и плакать целые сутки; чаще всего был слышен ее мяукающий гавайский смех. Так вот это соединение старческой энергии и запоздалого жеманства, едва стягиваемое короткими ситцевыми капотами, куда-то отлучилось. Слышно было сквозь дверь, заставленную шкафом, Леля мыла чайную посуду. Неожиданно во всем городе погасло электричество. Тьма словно добивалась хлынуть в комнату сырым холодом. Рудаков вышел в коридор, щупая стены, попросить у кого-нибудь спичек. Из комнаты старухи пробивался свет: он открыл дверь. Леля стояла и любовалась свечкой. Вошедший смутил ее, она повернулась к нему в упор. Она подала ему спички. Он поймал ее в объятья. Девушка без усилий выскользнула, он провел рукой по ее груди и коснулся губами щеки, которая пахла самоварным дымом. Холодная прядь ее волос ударила его, как струйка воды. Она убежала и тихо юркнула по лестнице вниз. Рудаков даже струхнул, — не жаловаться ли заведующему. Оба не сказали ни слова. Желтое пламя электричества ударило его по глазам, коробка спичек оказалась под ногами раздавленная, он по дождю пошел ужинать, хотелось надеяться, что можно диетической макаронной запеканкой заесть дурной вкус от происшествия. Легкое увечье покоя: оступился — разойдешься.
Однако именно так, а не иначе, именно из мелких досад, неловкостей чаще всего возникают сложные отношения. Уже на другое утро, возвращаясь из ванн, он наткнулся на Лелю, которая дежурила в вестибюле дачи, посиживая с книжкой на плетеном диванчике. Теперь, когда возникли отношения, Рудаков увидал, что она неприятно узка, худа, дурен цвет лица, белесы глаза и волосы, нос розовый, — не сложилась, и неизвестно во что сложится. Он почувствовал еле заметную судорогу в углах губ, приходилось улыбнуться. Леля хмуро взирала в зеркало напротив и в зеркало же усмехнулась. Больше ничего не произошло. А утро было испорчено. Как прекрасно, если бы весь случай превратился для нее в сон: огненная лапа прошла по груди, жгучий поцелуй, и пусть томят ночные мечты, о которых пишут в ее растрепанных книжках.
Но одно — прошествовать мимо, когда девушка прикована дежурством к дивану, и совершенно иначе обстоит дело, когда она является к вам убирать комнату, а вы горите от беспредметного вдохновения.
— Что вы там возитесь около умывальника? — неестественно громко спросил Рудаков.
Девушка вздрогнула, выронила щетку, которая ударилась с высоким, каким-то визгливым стуком. «Ничего не забыла!» — подумал он, досадуя на нее и довольный собой.
— Почтальон не приходил? Я жду очень важных писем. Мне кажется, что я заехал в захолустье и могу здесь завязнуть. А кто-то должен позаботиться и вырвать меня отсюда. Сижу здесь случайно, совсем как на полустанке.
Он замолчал, прислушиваясь к себе. Волна за волной, его обдавало внутренним жаром. Стройный, созерцаемый в восторженном покое мир комнаты, рассеченный досками золотисто-зеленого, фольгового света, слоистый атомный мир, поразительный по чистоте и элементарности, вдруг, словно его заволокло дымом, замутнел и потерял очертания. Он превратился в выцветшее, застиранное, непонятное, таинственное, от запаха до последней складки платье девицы, которая растерянно подымала щетку. Рудаков оцепенел. Все разнослойное, разноокрашенное, разнокачественное, что обычно покоится на месте или течет в человеке строго определенным путем, теперь, как под ударом, смешалось, поползло с пазов. Смута сменила порядок. И, словно от резкой перемены позы, зашумело тяжело в ушах. «Подойти к ней или не подойти?» — мысленно шептал Рудаков, и в этой задушенной риторике гремели целые бури желаний. А Розанна? Далекое спасение! Розанна казалась пройденной, как арифметика, что-нибудь в этом роде: молодое и уже не тешащее. Бесплотно-бледный звук ее имени ничего не значил сейчас. Рудаков всем своим широким, большим телом надвинулся на тоненькую, выпрямившуюся девушку, которая взирала на него растерянными и ожидающими прозрачно-зелеными глазами.
— Не надо, — прошептала она, вырвалась и отбежала к двери.
Сколько раз слыхал он эту беспомощную просьбу. Он знал ее лживость и любил себя, когда торжествовал над ней. Девушка оправилась и, крепко держась за ручку двери, сказала:
— Мне с вами неинтересно, товарищ Рудаков, вы наверное женаты.
II
— Смотрю, на доске ваша почтенная фамилия! — раздался голос совсем рядом. — Здравствуйте, любезнейший Виталий Никитич.
Оказалось, — Рудаков ничего не слыхал, не видел, — а он стоит в оцепенении посреди комнаты. Леля успела скрыться, и перед ним — Мишин. Все, что могло бы быть поглощено этими забытьями и полуобмороками, этими тенями от бабьих юбок, счастливыми потрясениями, рослыми курортными мелочами, — все встало с появлением Мишина на горе-горькое, неотвратимое. Рудаков, как купальщик, нырнул в глубь зеленой, уютной, теплой реки и со всего маху ударился о каменистое дно.
Вошедший, без уверенности, с наигранной развязностью, усаживался туда, куда никому не приходило в голову залезать, на венский диванчик с бурым каменистым сиденьем, диван стоял в углу, за плотно придвинутым к нему столом. «Какой манерный человек», — думал Рудаков, две-три угасающих волны окатили его сердце, но после них стало совсем тягостно и холодно, как если бы его отрезвляли мятным горьким лекарством. Сослуживец привез с завода вести значительные и неприятные: он был растерян и важен. Последний год трепки и неудач превратил Рудакова в мнительного и подозрительного человека. «Радуется», и он искал для Мишина какие-то злые, смешные и исчерпывающие сравнения, которыми так за последнее время овладел. «Человеческий организм живет, развивается и стареет по законам коллоидной химии», — размышлял Рудаков и сам изумлялся верности и мертвенности приходившего в голову. «Под глазами у него отеки, щеки обвисли, их упругие ткани распустились, деформировались, как это бывает с мякотью арбуза, если оставить на тарелке», — так приблизительно размышлял он. Эти формулы приходили в столкновение с тем приятным и милым, что отдавало от черных, с блеском, без седины, как бы массивных волос Мишина. Сколько раз и много лет ими любовался Рудаков. Их неизменный блеск казался ручательством, что молодость можно, если приноровиться умненько жить, продолжить, или еще что-то в столь же необоснованном роде, особливо необоснованном при виде мятых щек и мешков, — такой же блаженный вздор, от которого, однако, подробности, подобный вздор возбуждающие, милы и приятны. Мишин складывал рот узелком и брюзжал. Он всегда брюзжал и проявлял неуверенность. Он принадлежал к людям, доигрывавшим свои свойства; он — как на сцене: представлял самого себя. И от этого слыл за брюзгу больше, чем был им. Он веско, как действительное переживание, — а теперь от скрытого волнения и важничая перед самим собой, — сообщал свои скептические благоглупости. Прикатил сюда, но не верит ни в какие воды, врачи все жулики, всякая профессия предназначена добывать деньги, а потому неизбежно связана с мошенничеством. Он долго усаживался и уселся, и тогда совсем заюродствовал. Ему дали путевку в санаторий, но жить в общей комнате противно, он будет ходить туда только питаться, устроился в полуподвале, в комнате дворника этой же дачи, подешевле, «не то что вы, изобретатели», что в конце концов вся интеллигенция загнана в подвал, да та ей и нужно, потому что каждый класс заслуживает своей участи. Нельзя было определить, считает ли он пустой болтовней все эти измышления, или говорит от сердца. Рудаков, человек правдивый и детски легковерный (здесь ему не помогало и художественное воображение), полагал, что Мишин высказываете серьезно. Впрочем, ему было все равно. Он ждал новостей о другом, А спрашивать не хотелось. Как-то относятся на завод к его внезапному отъезду на курорт, человек даже путевки не дождался?