– Что вы на все на это, товарищи, скажете? – спросил Булатов, сам немало смущенный своим неожиданным жестом, сделанным под влиянием минутного импульса. – У вас нет рюмки чего-нибудь?
– Сейчас, сейчас, все будет!
Липочка кинулась накрывать на стол. Бутылки, графины, банки консервов.
Свешников чесал за ухом, ухмыляясь.
– А в общем, вы ее здорово, Василий Петрович! Может быть, так и надо, а? А то мы все как-то благостно… Диалог двух систем… В духе взаимного понимания, сердечности и так далее. А она действительно описала это в своей статье? Ну скажите, пожалуйста!
Ия смотрела на Булатова все более и более строгим взглядом. Ей было обидно, что он сделал так; та шкура недостойна была этого; он не должен был ее касаться, не должен. У нее даже слезы выбились из-под ресниц. Она почувствовала их и незаметно для других стерла пальцем.
– Да. да,– сказал Свешников, – собаки они в общем-то. Заглядишься – сожрут. Я тоже за ваше здоровье. Это хорошо, что Ия нас познакомила.
Напряжение первых минут ослабевало, разговор пошел свободней, перебрасываясь с предмета на предмет, хотя никто не забывал того главного, во имя чего и состоялась эта встреча.
– Не надо вам сейчас никакой выставки, дорогой товарищ Свешников, – сказал вдруг Булатов. – Слетится воронье, – он кивнул в сторону двери, в которую полчаса назад выскочила Порция Браун, – начнутся провокации. К чему вам это?
– Но они жмут, они ходят, бегают ко мне!… Не сидеть же нам с Липой запертыми на ключ!
Подумав, Булатов достал из пиджачного кармана большой конверт и начал извлекать из него одну фотографию за другой.
– Всмотритесь,– говорил он, передавая их Антонину и Липочке. – Как, по-вашему, что это? И где?
На фотографиях были запечатленные с разных направлений камни и одинокие березы деревни Красухи, обелиск над братской могилой и скорбная, поразительно живая и впечатляющая фигура женщины, вырубленная из серого гранита.
Свешников схватил снимок и не мог оторвать от него глаз.
– Где поставлен такой памятник? В связи с чем? Когда? Кто автор?
– Если говорить с полной откровенностью,– ответил Булатов,– то его автором должны быть вы, и только вы, и очень жаль, что это не вы. Памятник стоит в псковской деревне Красухе…
– Красуха?! – выкрикнул Свешников.
– Да, Красуха. Та самая Красуха. откуда вы с вашей бабушкой ушли в Ленинград и где начали свою работу среди немецких войск ваши родители, а двумя годами позже разыгралась кровавая трагедия…
Булатов рассказывал о судьбе Красухи, о двухстах восьмидесяти расстрелянных и сожженных. Свешников сидел, опустив голову на руки, слушал, молчал. Было видно, что он и подавлен тем, что слышали его уши, и взволнован до самых скрытых душевных глубин, и одновременно зажжен еще не ясной, но настойчиво разрастающейся беспокойной мыслью, которая уводила его с московского двора, где располагалась его мастерская, туда, на Псковщину, в его далекое, трудное детство.
– Съездили бы,– сказал Булатов. – Посмотрели бы своими глазами. С людьми бы повстречались. Там есть женщина, которая все это пережила и оказалась единственной, кто вышел живым из этого ада.
– Да, да, – вдруг согласился Свешников. – Замкнем здесь, Липа, все на ключ и поедем. Жива, говорите? И с ней можно встретиться?
Дело с разводом все тянулось. Оно было канительное, и Лера постоянно вспоминала спектакль о польской актрисе и советском офицере, которым закон помешал пожениться. Она с еще большим основанием, чем прежде, считала тот закон мудрейшим из мудрейших, а вот другой, который создавал человеку столько препятствий на пути к разводу с ненавистным, чужим человеком, вот этот, конечно же, был, по ее мнению, чудовищным; он-то действительно заслуживал осуждения в пьесах, в кинофильмах, в романах.
Лера не знала законов, не знала бесчисленных строгих правил и инструкций, да и знать их не хотела, и она бы даже не подумала заниматься всей этой бракоразводной пакостью, если бы не Феликс. Он настаивал на том, чтобы она развелась как можно скорее, и они бы тогда поженились. «Конечно, в так называемый дворец бракосочетаний мы с тобой не пойдем,– говорил он ей.– Насколько я тебя уже знаю, ты тоже против пошлостей с фатой, с автомобилями, на которых изображены обручальные кольца, и прочей мещанской требухой. Кто только надумал вытащить это из нафталина? Никаких демонстраций с плакатами и транспарантами как будто бы не было, никаких выступлений масс с требованиями: „Фаты, фаты! Обручальных колец!“ – тоже. Тихонько, по чьей-то единоличной воле, выползло это, подобно клопам из-за старых обоев». И регистрация-то брака, как считал Феликс, в условиях социалистического общества – простая формальность; желающие могут ее соблюдать, а кто не желает, может обойтись и без нее.
«Ну и обойдемся», – согласилась было с его рассуждениями Лера. «Нет, – сказал он, – у нас с тобой тот случай, когда регистрация просто необходима». Феликс хитрил. Он боялся потерять Леру. Лера была для него так хороша и желанна, он так ее полюбил, такую радость принесло ему чувство к ней, что он понял: вот настоящая-то любовь, которая бывает, может быть, раз в жизни. Но Лера. пока она не развелась там и пока не оформлена должными бумагами здесь, была в его глазах еще несвободной, такой, когда кто-то чужой еще может заявлять на нее свои какие-то права. И, кроме того, Феликсу казалось, что при его необъятной любви к ней она-то все еще недостаточно твердо решила все для себя, что она колеблется, сомневается, раздумывает.
Лера знала эти волнения Феликса, он говорил ей о них то и дело, она бы и рада его успокоить, ни о чем больше не раздумывать, поступать только так, как хочет он. Но как же не раздумывать? Как не считаться с действительностью? Во-первых, она не разведена. Во-вторых, Толик. В-третьих, да, да, она на три года его старше. «Значит, ты меня не любишь,– сказал ей Феликс,– если способна вот так спокойненько взвешивать все эти „во-первых“ и „в-третьих“?» «Нет, напротив, это значит, что я тебя люблю! – ответила она ему.– Если бы не любила, то, пожалуйста, на тебе, получай и чужого сына и старую, пожившую бабу!» Все их встречи стали заканчиваться мучительными перепалками. В довершение ко всему, вместо того чтобы прислать согласие на развод, Спада прислал письмо.
«Развод получишь, – писал он Лере, – когда пройдешь все семь кругов ада. Нет, не думай, твоего полурусского сыночка я у тебя требовать не стану, возьми его себе на память обо мне, об Италии. Нет, не в нем дело. А в том, что и ты и твой Булатов набегаетесь, как у вас там, в Советском Союзе, называют, по инстанциям. Я уже послал письмо в партийный комитет этого ловеласа о том, как он проводил с тобой время в Турине, как подло и нагло законную жену законного мужа таскал к себе в гостиницу, как переманил тебя в Москву, стоптав в хлопотах об этом все свои каблуки. Вы еще повертитесь, покрутитесь с ним перед своей общественностью. Вот когда тебя вместе с ним все оплюют, катись тогда на все четыре стороны, и еще катись…» – Дальше шли целых четыре строки матерщины, омерзительных слов о ней и обращенных к ней. Звучало это так обнаженно грязно, так страшно, что в первые минуты Лере стало физически скверно, сна почувствовала, как на ее лбу, на висках выступили холодные капли. Ее даже шатнуло. Она села на стул. Затем пришла мысль о том, что гадость эту Спада приписал лишь для того, чтобы Лера никому не смогла показать его письмо. Он раскрывается в этом письме во всей своей отвратительной сущности, но попробуй предъяви письмо с такой припиской в суд или в партийный комитет, о котором, помянул Спада! Это же ужас, ужас! И отрезать грязные строки нельзя – не будет подписи.
Лера взяла спички и сожгла листки письма вместе с конвертом. От того, что в доме не стало этих гадостных слов, сделалось легче. Но все же Спада сумел ввести в ее сознание отнимающий силы яд. Как же гнусен был человек, с которым она провела столько лет! Вот как на самом-то деле думал он о ней, с притворной заботой и регламентированной нежностью целуя ее пальцы; такой считал, обнимая, в качестве такой держал в своем доме. Не потому ли столь официальны и прохладны были всегда к ней его родители? Взял, мол, сынок девку на время, поиграется и отправит обратно, откуда взял. Обойдется это им во столько-то тысяч, или сотен тысяч, или даже миллионов лир. Они, такие расчетливые – и родители и их сынок, – наверняка все это давным-давно подсчитали. Интересно, во сколько же она им обошлась?
Лера окинула мыслью жизнь, прожитую с Бенито Спада, с первых букетиков гвоздики в Москве до ежегодных пансионов в Вариготте, до ее поездок на его машине по Ломбардии, Лигурии, Тоскане. Нет, он не разорился, девка, в общем-то, оказалась недорогой. Ни бриллиантов, ни жемчугов не накупала, ни собольих шуб, ни горностаевых палантинов, даже ни транзисторов и ни магнитофонов – несколько платьишек, да туфель, да каких-то блестящих и пестрых мелочей, которые в Советском Союзе носят обобщенное наименование предметов ширпотреба.