В воскресенье Феликс с Лерой и с Толиком приехали на дачу электричкой. Сергей Антропович предлагал вызвать машину. Феликс отказался: «Если уж у вас возрождается критика, невзирая на лица, тебе, отец, могут на очередном собрании вполне справедливо сказать: детишек на казенной машине катаешь! Лучше этого не надо. Душа спокойней, не правда ли?»
Уговорить Леру поехать было нелегко. Она почему-то страшилась встречи с родителями Феликса. Она не могла дать себе ясного отчета, почему. Может быть, потому, что все еще не разведена с одним, а уже завязала отношения с другим или что старше Феликса, да вот и Толик?… Как бы там ни было, но путь от электрички до калитки дачи Самариных показался ей тем самым библейским восхождением на Голгофу, которое всегда в таких случаях вспоминают.
И для Самариных минута встречи была полна напряжения: что такое явится сегодня перед ними, и не оказаться бы неловкими с этим соприкоснувшимся с их жизнью неведомым существом, не вспугнуть бы его незаслуженно какой-нибудь пустяковой мелочью, порой вырастающей до катастрофических размеров.
Одно короткое мгновение стояли друг перед другом в молчании приехавшие и встречающие. У Раисы Алексеевны мелко задергалось под глазом. Спокойными были двое: Сергей Антропович и маленький Лерин парнишка с античным именем Бартоломео. Но если для парнишки его спокойствие было совершенно естественным, то Сергей Антропович прилагал усилия для того, чтобы казаться таким. Как там ни говори, а происходило весьма немаловажное событие, от того или иного исхода которого зависит многое.
Но все это лишь мелькнуло.
– Лера,– назвал ее имя Феликс, взяв Леру за локоть, и побледнел еще сильнее.
– А этого молодца как зовут? – Сергей Антропович присел перед мальчишкой, отчего Раиса Алексеевна испугалась: сможет ли подняться сам? Но он не только легко встал, но поднял на руки и Лериного сына. – Как зовут-то тебя, спрашиваю?
– Толик.
– Превосходно. Пошли чай пить. За стол еще не садились.
Ждем вас.
Страшная минута прошла. Дальше было легче.
Расселись за столом. Масло, сыр, варенье стали передвигать друг другу в вазочках и на тарелках. Наливался чай в стаканы и чашки. С криками изгоняли с веранды осу, которая пока лезла только в варенье, но могла полезть и за шиворот кому-нибудь. Сергей Антропович спросил, кто Лера по образованию.
– Историк,– ответила она.– Именно по образованию. Вы правильно спросили. А по специальности, как говорят обычно, никто. Специальности не получила, потому что еще не работала. Так сложилось.
Сергей Антропович затеял разговор об истории, о том, как неустойчива эта наука, как ее перекраивают все, кому не лень и кто имеет на то власть. Лера согласилась с ним. сказала, что она убедилась в этом на собственном опыте. У них на отделении преподаватели менялись довольно часто, и вот эти меняющиеся люди одни и те же минувшие и даже современные события ухитрялись освещать и преподносить студентам настолько по-разному, что некоторые из оценок были совершенно противоположными. Там, где у одного плюс, у другого получался категорический минус.
День прошел благополучно. Гуляли в лесу, обедали; вечером приехавших провожали на электричку. Как Раисе Алексеевне ни хотелось поговорить с Лерой «начистоту», она сдержалась, тоже понимая важность очень тонкого соблюдения такта при первой встрече.
Когда электричка умчалась, оставшись вдвоем, родители Феликса посмотрели друг на друга глазами, в которых был один и тот же вопрос: «Ну как?»
– А ничего, ничего она, эта молодая особа. Мне понравилась, – сказал Сергей Антропович.
– Мне тоже, – не так решительно, но согласилась и Раиса Алексеевна.
Они шли по лесной тропинке к своей даче.
– Одно все-таки беспокоит,– вновь начала Раиса Алексеевна.
– Разведут, – сказал Сергей Антропович.– Он там, она здесь – кому такой брак нужен?
– Я о другом. Парнишка-то…
– А это уж дело Феликса. Это дело сверхтонкое. И не нам о нем судить.
– А потом у них свой появится. Как Феликс будет относиться к этому, чужому? Хоть человек человеку друг, товарищ и брат, а сердцу не прикажешь: оно еще по старым порядкам живет.
– Возьмем этого к себе, он нас итальянскому языку учить станет.
– Вот смеешься, а вопрос серьезный.
– А кстати, – сказал Сергей Антропович. – Он, видать, итальянского уже и не помнит. Ни словечка не обронил.
– У детей это быстро. За месяд научатся, за месяц и разучатся.
Дальше они шли молча, каждый по-своему обдумывая минувший лень. Лишь войдя в калитку, Сергей Антропович сказал:
– Во всяком случае, мешать Феликсу не надо. Рая. Пусть все идет своим естественным чередом. Отощал, говоришь, – ничего, когда вся эта история уладится, снова отъестся. Будем терпеливы и благоразумны.
Порция Браун сходила с ума от ярости. С нею не спорили, ее не упрекали в том, что она неверно, тенденциозно написала о том-то и о том-то, не втягивались ни в какой диалог – ее просто-напросто с усмешкой и даже с обидным снисходительным сожалением хлопнули пониже спины. Нет, такого случая в литературной жизни, в борьбе идеологий еще не было. Об этом, конечно же, распространится слух, и она будет осмеяна, скомпрометирована. Конкуренты, ее завистники будут говорить о ней: «А, Порция! Это которая получила в Москве по заду?!» Тогда конец, тогда можно уже ни на что не рассчитывать: ни на какие ответственные задания, ни на визы, ни на сверхмерные гонорары.
Хлопнута она была слегка и символически, отпечатка пятерни Булатова на ней не осталось, никаких, естественно, справок о синяках врачебная экспертиза не выдаст, и вообще не в этом дело.
Она уже и себя винила. Это было, правда, очень лихо – напечатать тогда о том, как один из партийных советских писателей, заканчивая с ней беседу, похлопал ее ниже спины. Ее коллеги по кремленологии отлично поняли свеженький приемчик находчивой Порции Браун. Советский писатель представал после этого перед легковерными западными читателями в качестве грубого малого, едва закончившего несколько классов начальной школы; не лишено возможности, что он даже еще и икает во время еды, норовит вытереть пальцы о скатерть, владеть ножом и вилкой, конечно же, не умеет; кто станет считать такого подлинным писателем, кто возьмется читать его сочинения; несомненно, что они столь же грубы и примитивны, как он сам.
Да, конечно, тогда это было сделано ловко. Она помнит, как радовалась, как улыбалась, когда мысль об этом пришла ей в голову. Но теперь… Повторение приема? Нет, это исключено. Люди не дураки, и, как бы она ни изворачивалась, все поймут, что Порция Браун на этот раз попалась в собственную ловушку. Чудовищно!
Знакомый ей малый из посольства, к которому она кинулась было со своим возмущением, сказал, посасывая сигарету:
– Есть три варианта, мисс Браун. Первый: дать ему хорошую пощечину. Получится скандал, вам, конечно, придется уехать, но моральные преимущества окажутся на вашей стороне. Вариант второй до крайности банален: подать в суд. Но, знаете, это тоже славы вам не принесет: смеяться будут. Третий: купить билет и спокойненько уехать по своему почину, не слишком разбалтывая о происшествии.
– Как так уехать, если мы не завершили работу?! У нас контракт, обязательства, авансы, сроки!…
– Ничем не могу помочь. Не хотите ли выпить чего-нибудь?
Она кидалась ко всем, кого считала своими московскими друзьями.
Поэт Богородицкий возмущенно окал, слушая ее, чесал меж лопаток своей широкой спины и под мышками, говорил, что Булатов – нетонкий человек, что от него и не этого ждать можно, он за пределами духа, он в мире материального, неэластичен, прямолинеен: самым правильным будет подать на него заявление, написать бумагу. В конце концов поэт отвез ее к Зародову, в редакцию «Вестника», сказав, что хотя Зародов препаскудный человечишка, преподлейший и способный на любую пакость, но это ничего, в данном случае это как раз есть благо: где не способен порядочный человек, там полезна такая вот рептилия.
Зародов сидел в пустом кабинете на столе, качал ногой и сквозь, пыльные стекла окон смотрел на московские крыши.
– Булатов! – сказал он.– Это, кажется, писатель? Мое дело, судари мои,– наука. Я считаю, что в дела литературы лучше не лезть: там черт ногу сломит.
На одной из улиц в районе Чистых Прудов Порция Браун подошла к старому четырехэтажному дому, поблизости от которого стоял дом, где когда-то жил Горький, о чем оповещала мемориальная доска, прикрепленная на фасаде. Постояв минуту в раздумье, вспомнив этих увертливых, только собою занятых людишек – Богородицкого с Зародовым, она энергично толкнула дверь в темный подъезд и поднялась к темной двери на третьем этаже.
На звонок ей отворила нечесаная женщина лет шестидесяти, в грязном халате, в стоптанных шлепанцах, без чулок, с лицом серым и сальным.