— Панченко висит на дереве.
— Сидоренко порвал парашют и боится доложить об этом.
Лейтенант отправил автоматчиков в разведку, потом пошел сам расставить боевое охранение, секреты. Саперы разбирают инструмент и идут в лес, где они должны проложить дорогу к реке и соорудить переправу, так как лед еще тонкий и не выдержит тяжести танков.
Уже совсем рассвело, когда лейтенант вернулся к саперам. Переправа проложена. Она похожа на огромный плот. Но лес возле переправы стоял по–прежнему густой, сомкнутый. Дороги не было.
Лейтенант вызвал командира взвода, старшего сержанта Ключникова.
— Где дорога? — спросил лейтенант сипло.
Ключников тихо и с достоинством сказал:
— Может, мы и затянули маленько, товарищ гвардии лейтенант, но дорога готова вполне.
— Где? — спросил лейтенант.
— Мы деревья спилили и на распорки поставили, — объяснил Ключников. — Если бы мы просеку голой оставили, то фашист, который тут шатался на «костыле», сверху бы ее подметил и по радио сообщил куда следует, а этого нам не нужно. Танки выйдут согласно сигналу, и к условленному времени мы деревья свалим…
Лейтенант отправился в лес с Ключниковым. Огромные деревья, спиленные и подпертые жердями, стояли длинной аллеей вдоль просеки на своем зыбком основании. Стопудовые стволы, готовые каждое мгновение рухнуть, вызывали щемящее чувство у человека, стоящего у их подножия.
— Так как же вы так смогли?
— Народ очень разгорячился…
Потом в шалашах сидели саперы и говорили о своем ночном рейде. Говорили с добродушием и неторопливой веселостью пожилых людей, очень уважающих друг друга.
— Отпишу домой, — говорил кто–то густым баском: — значит, так и так, как комсомол, с парашютом прыгал.
Другой голос, дребезжащий, теноровый, вторил:
— А я в себя воздуху побольше вдохнул, чтобы полегче быть. Кому охота ноги ломать!
В одиннадцать сорок на востоке из–за леса поднялись тонкие красные нити ракет. Саперы начали валить деревья. Деревья падали разом. И прямая просека легла стрелой к переправе. Спустя полчаса горячие танки промчались по ней и исчезли в белой снежной пыли по ту сторону реки.
Старший сержант Нестор Иванович Ключников, когда прошли танки, отправился вдоль просеки. Он останавливался возле настилов и тщательно оглядывал каждое бревно, что–то записывая на бумаге. Потом он выстроил взвод, сделал строгое замечание тем бойцам, у которых бревна в настиле расшатались под тяжестью танков. Лейтенант и автоматчики складывали парашюты. Саперы, наблюдая за их ловкой работой, не переставали восхищаться.
К вечеру по просеке пошла уже наша пехота, а за ней потянулись и обозы.
1943
— Вы извините, товарищ, это место занято. — Невидимый в темноте человек зашуршал соломой, тихо добавил: — Это нашего политрука место.
Я хотел уйти, но мне сказали:
— Оставайтесь. Куда же в дождь? Мы подвинемся.
Гроза шумела голосом переднего края, и, когда редко и методично стучало орудие, казалось, что это тоже звуки грозы. Вода тяжело шлепалась на землю и билась о плащ–палатку, повешенную над входом в блиндаж.
— Вы не спите, товарищ?
— Нет, — сказал я.
— День у меня сегодня особенный, — сказал невидимый человек. — Партбилет выдали, а его нет.
— Кого нет? — спросил я устало.
— Политрука нет. — Человек приподнялся, опираясь на локоть, и громко сказал: — Есть такие люди, которые тебя на всю жизнь согревают. Так это он.
— Хороший человек, что ли?
— Что значит — хороший! — обиделся мой собеседник. — Хороших людей много. А он такой, что одним словом не скажешь.
Помолчав, невидимый мой знакомый снова заговорил:
— Я, как в первый бой, помню, пошел, стеснялся. Чудилось — все пули прямо в меня летят. Норовил в землю, как червяк, вползти, чтобы ничего не видеть. Вдруг слышу, кто–то смеется. Смотрю — политрук. Снимает с себя каску, протягивает. «Если вы, товарищ боец, такой осторожный, носите сразу две: одну на голове, а другой следующее место прикройте. А то вы его очень уж выставили». Посмотрел я на политрука… ну и тоже засмеялся. Забыл про страх. Но все–таки на всякий случай ближе к политруку всегда был, когда в атаку ходили. Может, вам, товарищ, плащ–палатку под голову положить? А то неудобно.
— Нет, — сказал я, — мне удобно.
— Однажды так получилось, — продолжал человек. — Хотел я фашиста штыком пригвоздить. Здоровенный очень попался. Перехватил он винтовку руками и тянет ее к себе, а я к себе. Чувствую — пересилит. А у меня рука еще ранена. И так тоскливо стало, глаза уж закрывал. Вдруг выстрел у самого уха. Политрук с наганом стоит, гитлеровец на земле лежит, руки раскинув. Политрук кричит мне: «Нужно в таких случаях ногой в живот бить, а не в тянульки играть! Растерялись, товарищ? Эх, вы!..» И пошел политрук, прихрамывая, вперед, а я виновато за ним.
Человек замолчал, прислушиваясь к грозе, потом негромко сказал:
— Дождь на меня тоску наводит. Вот, случилось, загрустил я. От жены писем долго не было. Ну, мысли всякие… Говорю ребятам со зла: «Будь ты хоть герой, хоть кто, а им все равно, лишь бы потеплее да поласковее». Услышал эти мои слова политрук, расстроился, аж губы у него затряслись. Долго он меня перед теми бойцами срамил. А через две недели получаю я от своей письмо. Извиняется, что долго не писала: на курсах была. А в конце письма приписка: просила передать привет моему другу, который в своем письме к ней упрекал ее за то, что она мне не писала. И назвала она фамилию политрука. Вот такая история.
Человек замолчал, помигал в темноте, затягиваясь папироской, потом задумчиво произнес:
— Ранили политрука. Нет его. В санбате лежит. А нам всем кажется, что он с нами.
Дождь перестал шуметь. Тянуло холодом, сладко пахнущей сыростью свежих листьев. Человек поправил солому па нарах и сказал грустно:
— Ну, вы спите, товарищ.
…Когда я проснулся, в блиндаже уже никого не было. На нарах, где было место политрука, у изголовья стоял чемодан, на нем аккуратно свернутая шинель и стопка книжек.
Это место занято.
И понял я, что я тоже никогда не забуду этого человека, хотя никогда не видел его и, может быть, никогда не увижу.
1943
На войне много тяжелого и страшного. Но светлое и радостное чувство любви живо вечно. И когда люди отдают свою жизнь за высокое и чистое, хотелось бы, чтобы и любовь здесь у нас, на фронте, лишенная украшений мирной жизни, была такой же высокой и чистой.
Леля (так звали ее все) — полная блондинка с мягким и добрым лицом — не имела в характере ни одной черты, которая могла бы свидетельствовать о волевых качествах ее натуры. Она смеялась, когда было смешно, сердилась и краснела, когда говорили скабрезности, плакала втихомолку, когда у ее раненого подымалась температура, и целовалась, прощаясь с выздоравливающими.
Но ни один из раненых — а раненые очень наблюдательны — не мог бы сказать, что у Лели с кем–нибудь из персонала госпиталя были близкие отношения.
И когда однажды Леля громко сказала молодому врачу: «Слушайте, зачем вы мне дарите одеколон, ведь я же не бреюсь!» — даже тяжелораненые усмехнулись, радуясь, что Леля и этого молодого, здорового, красивого парня поставила на место.
Тут уж ничего не поделаешь. Когда много мужчин и среди них одна женщина, мужчины любят эту женщину бескорыстно и чисто, пока она сама остается такой.
…Лейтенанта Вано Ломджария привезли ночью. До рассвета вынимал хирург из его обескровленного тела куски раздробленного металла. Через неделю операцию повторили и вынули еще несколько осколков.
Ни до операции, ни во время нее, ни после Ломджария не проронил ни стона, не выговорил ни слова.
«Или контуженный, или по–русски говорить не умеет», — решила Леля. И, с обычным рвением ухаживая за тяжелораненым, она вслух произносила ласковые слова, которые никогда не решилась сказать никому другому.
Ломджария лежал неподвижно, крепко стиснув синие губы, и только глаза его, большие, темные, горящие, говорили о переживаемой боли.
Но стоило Леле погладить его худую руку, снова начать говорить нежные слова, все, какие она знала, как в глазах Ломджария пропадал желтый, дикий огонь боли, и они озарялись другим — глубоким, влажным, почти здоровым блеском.
Три недели пролежал Ломджария в госпитале, и Леля привыкла разговаривать с молчаливым раненым доверчивым, ласковым шепотом, как еще девочкой разговаривала со своей куклой.
Когда врач объявил, что выздоровевший лейтенант Ломджария просит с ним проститься, Леля спокойно вышла на улицу.
Конечно, она не узнала в этом стройном военном своего раненого. Беспомощные, как дети, раненые, выздоровев, сразу становились взрослыми.