За неимением выбора солнце сияло над миром, где ничто не ново. Мерфи сидел вне его досягаемости, точно он был свободен, в одном из замкнутых дворов в Уэст-Бромптоне. Здесь вот, уж наверно, месяцев шесть он ел, пил, спал, одевался и раздевался в среднего размера клетушке на северо-западной стороне двора, откуда открывался беспрепятственный вид на среднего размера клетушки юго-восточной стороны. Вскоре ему придется опять договариваться, поскольку строения, составлявшие двор, предназначались на слом. Вскоре ему придется поднапрячься и начать есть, пить, спать, одеваться и раздеваться в совершенно непривычной обстановке.
Он сидел голый в кресле-качалке из неполированного тика, которое, согласно гарантии, не должно было треснуть, покорежиться, дать усадку, а также ржаветь или скрипеть по ночам. Оно принадлежало ему, оно никогда с ним не расставалось. Угол, в котором он сидел, был завешен от солнца, бедного старого солнца, в миллиардный раз вновь вступившего в созвездие Девы. Семь шарфов удерживали Мерфи в нужном положении. Двумя его голени были привязаны к полозьям, одним — бедра к сиденью, двумя — грудь и живот к спинке, одним — запястья к распорке сзади. Возможны были лишь самые мелкие движения. С него градом катился пот, ремни затягивались все туже. Уловить дыхание было невозможно. Глаза, холодные и неподвижные, как у чайки, были устремлены вверх, на радужную игру цветов, разбрызганных по осыпающейся и поблекшей лепнине карниза. Где-то часы с кукушкой, отстукав раз двадцать — тридцать, прозвучали эхом крика разносчика, который, теперь, достигнув двора, незамедлительно огласил его своим «Quid pro quo! Quid pro quo![1]».
Это были как раз те виды и звуки, которых он не любил. Они удерживали его в мире, к которому принадлежали они, но, как он горячо надеялся, не он. Его смутно занимало преломление солнечного света или товары, которые выкликались. Смутно, очень смутно.
Он сидел так в своем кресле потому, что это доставляло ему удовольствие! Во-первых, это доставляло удовольствие его телу, ублажало тело. Потом, это предоставляло ему свободу разума. Ибо он не мог зажить жизнью разума, как описано в разделе шестом, покуда не ублажено его тело. А жизнь разума доставляла ему удовольствие, такое удовольствие, что удовольствие — уже и не то слово.
В последнее время Мерфи обучался под руководством одного человека из Корка по имени Нири. В ту пору этот человек мог останавливать свое сердце, более или менее когда ему захочется, и держать его — в пределах разумного — в остановленном состоянии, сколько ему захочется. Эту редкую способность, приобретенную за долгие годы практики где-то севернее Нербудды, он использовал бережливо, сохраняя ее для непереносимо удручающих ситуаций, когда ему хотелось выпить, к примеру, а достать было невозможно, или он попадал в компанию кельтов и не мог оттуда сбежать, или же мучился приступом безнадежного полового влечения.
Направляясь к Нири, Мерфи не ставил себе целью, сидя у ног учителя, достичь тренировкой сердца такой же власти над ним, как у Нири — что для человека его склада, считал он, быстро окажется фатальным, — но лишь сообщить ему малую толику того, что Нири, в ту пору пифагореец, именовал «Апмонией». Ибо сердце у Мерфи было устроено столь нерационально, что ни один врач не смог добраться до его сути. Во время обследования, пальпирования, прослушивания, простукивания, рентгеновских снимков и кардиограмм оно было совершенно таким, каким и надлежит быть сердцу. По благополучном их завершении, когда ему предоставлялась свобода действий, оно вело себя, точно Петрушка в коробке. То работало с такой натугой, что, кажется, его вот-вот схватит, а то кипело так, что, кажется, вот-вот разорвется. Среднее между этими двумя крайностями Нири именовал «Апмонией». Когда ему наскучило именовать его «Апмонией», он назвал его «Изономией». Когда же ему опротивело звучание слова «Изономия», он назвал его «Созвучием». Но он мог называть его как угодно — в сердце Мерфи оно входить не желало. Соединить противоположности в сердце Мерфи Нири не удавалось.
Их прощание было незабываемо. Нири вышел из состояния мертвецкого сна и произнес:
— Мерфи, вся жизнь есть число и место.
— Всего лишь скитания в поисках дома, — сказал Мерфи.
— Лицо, — сказал Нири, — или сонм лиц на фоне превеликой треклятой трескучей сумятицы. Я думаю о мисс Дуайер.
Мерфи мог бы думать о некой мисс Кунихан. Нири сжал кулаки и поднес их к своему лицу.
— Завоюй я расположение мисс Дуайер, — сказал он, — даже на один краткий час, это принесло бы мне бесконечную пользу.
Под кожей, как обыкновенно, торчали белые костяшки — посылка. Потом пальцы распрямились, совершенно как и положено, до крайнего предела своих возможностей — отрицание. Теперь Мерфи казалось, что есть два равно законных способа, какими можно было бы завершить этот жест и тем самым произвести отрицание отрицания. Руки можно было прижать к голове изысканным жестом отчаяния или же дать им безжизненно повиснуть по бокам, вдоль брючных швов, ежели принять те за отправную точку. Посудите же, как ему было досадно, когда Нири сжал их еще яростнее, чем прежде, и обрушил на грудную кость.
— Полчаса, — сказал он, — пятнадцать минут.
— А потом? — сказал Мерфи. — Назад в Тенерифе, к обезьянам?
— Можете насмехаться, — сказал Нири, — можете глумиться, но факт остается фактом: все, что не есть мисс Дуайер, — это мусор, по крайней мере в данный момент. Единственная законченная фигура среди бесформенных отбросов и пустоты! Мой тетракит!
Такова была любовь Нири к мисс Дуайер, которая любила некоего капитана авиации Эллимена, который любил некую мисс Фаррен из Рингсакидди, которая любила некоего отца Фитта из Баллинслэншета, который был вынужден со всей прямотой признать, что питает известную склонность к некоей миссис Уэст из Пэсседжа, которая любила Нири.
— Любовь, на которую отвечают взаимностью, — сказал Нири, — есть короткое замыкание.
Брошенный им мяч вызвал сверкающий фейерверк реплик.
— Любовь, поднимающая взор горе, пребывая в муках, — сказал Нири, — томящаяся по кончику ее пальчика, окропленному лаком, чтобы тем охладить свой пыл — насколько я понимаю, Мерфи, — вам неведома.
— Китайская грамота, — сказал Мерфи.
— Или, говоря иначе, — сказал Нири, — единственное блестящее, упорядоченное, аккуратное пятно в неразберихе гетерогенной стимуляции.
— Пятно — как раз то слово, — сказал Мерфи.
— Вот именно, — сказал Нири. — Теперь обратите внимание вот на что. По какой бы причине вы ни были неспособны любить… Но ведь имеется некая мисс Кунихан, не так ли, Мерфи?
Мисс Кунихан действительно имелась.
— Так вот, скажем, вам предложили дать дефиницию, скажем, ваших, Мерфи, отношений с этой мисс Кунихан, — сказал Нири. — Ну, давайте, Мерфи.
— Скорее предсердечные, — сказал Мерфи, — нежели сердечные. Усталые. Графство Корк. Порочные.
— Вот именно, — сказал Нири. — Так вот. По какой бы причине вы ни были неспособны любить, как я, а поверьте, никакого другого способа не существует, по этой же самой причине, какова бы она ни была, ваше сердце таково, каково оно есть. И опять-таки по этой же самой причине…
— Какова бы она ни была, — сказал Мерфи.
— Я ничего не могу для вас сделать, — сказал Нири.
— Господи, помилуй мя, — сказал Мерфи.
— Вот именно, — сказал Нири. — Должен сказать, ваша шишковидная железа так усохла, что от нее ничего не осталось.
Он максимально раскачал качалку, затем свободно откинулся в ней. Понемногу мир замер — большой мир, где Quid pro quo выкликалось как наименование товаров и свет никогда не угасал дважды одинаковым образом, — и уступил место миру маленькому, как он описан в разделе шестом, где Мерфи мог любить самого себя.
В футе от его уха зашелся на своей подставке телефон. Мерфи не удосужился заранее снять трубку. Если он не ответит тотчас же, сюда примчится домовладелица или же кто-то из жильцов. Тогда его обнаружат, так как дверь не заперта. Запереть его дверь было нельзя никаким родом. Странная это была комната: дверь болталась, соскочив с петель, и, однако же, — телефон. Прежняя ее владелица была проститутка, давно миновавшая свою лучшую пору, убранную в багрец. Она находила телефон полезным во времена расцвета, а в период упадка нашла, что не может без него обойтись, ибо единственные свои деньги получала, когда звонил кто-то из давних клиентов. Тогда ей причиталась компенсация за напрасное беспокойство.
Мерфи не мог высвободить руку. В любой миг он ожидал услышать на лестнице торопливую походку хозяйки или какого-нибудь жильца. Громкое, размеренное карканье телефона издевалось над ним. Наконец, высвободив руку, он схватил трубку и от возбуждения, вместо того, чтобы швырнуть на пол, поднес ее к уху.