Спящий и мертвый
друг с другом схожи.
Эпос о Гильгамеше
В мой первый вечер в деревне я вприпрыжку спустилась с крыльца фермерского дома — внутри остался отец, и включенное радио, и мой маленький неразобранный чемодан со светящимися цветочными наклейками — и пустилась на поиски перевернутого школьного автобуса, который я заметила из окна второго этажа. По обе стороны узкой извилистой тропинки — наверное, коровы протоптали — стояла джонсонова трава выше моего роста, поэтому я шла, вытянув перед собой руки, чтобы чувствовать упругие стебли и щекотные колосья.
— Ты гнешься, потому и не ломаешься, — шепотом запела я строчку из песни, которую написал обо мне отец, и зажмурилась от удовольствия, чувствуя, как колосья хлопают меня по ладоням. — Ты гнешься, потому и не ломаешься, ты только отдаешь, но не умеешь брать, Джелиза-Роза, и я не знаю, что могу для тебя сделать.
И так я шла и шла по коровьей тропе, сворачивая то влево, то вправо, то опять влево, пока не оказалась на лугу, сплошь заросшем лисохвостами и отцветающими колокольчиками поздней весны. Ветерок шелестел во влажной траве, и небо уже начинало тускнеть. Но невысокие колокольчики еще излучали свет, и поэтому я осторожно переступала через них, направляясь к центру луга.
За моей спиной качалась джонсонова трава.
Передо мной грудой ржавого металла лежал перевернутый автобус — покореженный корпус в лохмотьях краски, стекла почти все выбиты, а те, что остались, почернели от копоти. Колокольчики были повсюду, прорастали даже сквозь смятую крышу автобуса, хотя там они были чахлыми и понурыми, как нелюбимые дети. В воздухе так сильно пахло люпинами, что я даже остановилась, не дойдя до автобуса, и поднесла к носу пальцы, чтобы заглушить цветочный аромат знакомой кислой вонью нестираного платья.
Распахнутая настежь автобусная дверь зияла зловещим провалом. Вглядевшись, я различила за ней оплавленное рулевое колесо, полопавшуюся обивку водительского сиденья, сквозь которую торчали пружины и клочья чего-то мягкого. Запах дыма, горелой пластмассы и ржавого железа заполнил мои ноздри. Мне уже исполнилось одиннадцать, но за всю жизнь я ни разу не бывала внутри школьного автобуса. Я и в школе ни разу не была. Так что я протиснулась в перевернутую дверь, глянув на ступеньки над головой, и с восторгом прислушалась, как хрустят под моими кроссовками осколки битого стекла.
Выглянув в перевернутое вверх тормашками окно, я помахала рукой джонсоновой траве, будто мои родители махали мне, стоя на краю тротуара. Потом прошла в дальний конец автобуса, села на пол и стала представлять, как будто в салоне полно румяных ребятишек, которые сидят на обгорелых креслах, смеются, болтают, надувают пузыри из жевательной резинки, пускают бумажные самолетики, и я еду вместе с ними в школу.
С моего места мне был виден второй этаж фермерского дома — первый скрывала высоченная джонсонова трава. Наверху, в третьем окне фронтона, горел свет. В сумерках старый дом казался не серым и обветшавшим, а коричневатым, почти золотистым, скаты проржавевшей металлической крыши отражали солнечный свет, а возле трубы висела крошечная, с ноготь большого пальца, луна.
Скоро повсюду на лугу стали появляться яркие мигающие вспышки, лимонно-желтые огоньки. Это прилетели светлячки, как и предсказывал мой отец, и я смотрела на них, приоткрыв от удивления рот и нетерпеливо ерзая ладонями по подолу платья. Мне хотелось выбежать из автобуса, чтобы поздороваться с ними, но они сами влетели внутрь. Дюжины крохотных бликов материализовались вокруг меня, впорхнув через разбитые окна, и мрачный автобус повеселел.
— Я Джелиза-Роза, — сказала я, подпрыгивая на скрещенных ногах. — Здравствуйте.
Они заморгали, как будто поняли; и чем больше я говорила, тем чаще они моргали, по крайней мере так мне казалось.
— Вы идете в школу. И я сегодня тоже иду в школу.
Напрасно я протягивала руки, пытаясь схватить ближайшего ко мне светлячка; каждый раз, когда я раскрывала ладонь, в ней ничего не было. Так ни одного и не поймав, я решила, что буду давать светлячкам имена, как только кто-нибудь из них мигнет.
— Ты Майкл. А ты Энн. И ты тоже Майкл? Нет, подожди, ты будешь Барби. А это Крис. Вот Майкл.
Автобус вдруг заполнился детьми, которых придумала я сама.
— Сегодня мы отправляемся в большое путешествие, — сказала я им. — Я волнуюсь не меньше вашего.
Солнце почти село. И, если бы не поезд, который меня напугал, я бы, наверное, просидела в автобусе всю ночь, разговаривая со светлячками. Но поезд без всякого предупреждения загрохотал рядом, земля задрожала, и я закричала. Я ведь понятия не имела о том, что в густой траве прямо за лугом скрывается железная дорога, и о том, что каждый вечер в 7:05 по ней проносится пассажирский поезд, сотрясая старый дом.
На миг мне показалось, что земля завертелась быстрее. Поднятый поездом ветер ворвался в автобус, растрепал мои засаленные волосы. Прищурившись, я различила расплывчатые серебристые полосы спальных вагонов и вагонов-ресторанов, в чьих окнах мелькали силуэты людей, потом пронеслись багажные вагоны и, наконец, служебный вагон, с крыши которого, как мне показалось, одинокая фигура махала рукой.
Потом поезд кончился, а вместе с ним исчезли светлячки, которых ветром унесло в поля. Я была одна и по-прежнему визжала от ужаса. По неосторожности я прикусила нижнюю губу так, что лопнула кожа, и я почувствовала на языке вкус крови. Кругом снова все стихло, и только легкий ветерок шевелил высокую траву да трое или четверо сверчков вразнобой настраивали свои скрипки, готовясь к ночному концерту.
Я посмотрела на старый дом, зная, что в гостиной неподвижно сидит и ждет моего возвращения отец. Потом я внимательно оглядела колышущиеся заросли джонсоновой травы, которые в сумерках показались мне еще темнее. Тут живет Болотный Человек, подумала я, вытирая с губы кровь. И решила, что лучше убраться из автобуса до полной темноты. Надо вернуться к отцу, пока Болотный Человек еще спит.
Пора было разбирать вещи.
Когда я вошла в гостиную, отец сидел все в той же позе, в какой я его оставила, — погруженный в опиумный транс, он расправил плечи, стиснул ладонями колени, пятки поставил на пол параллельно друг другу. Его кожаное кресло с высокой спинкой было повернуто к стене, глаза закрывали огромные солнечные очки, которые всегда напоминали мне маску Одинокого Рейнджера.
— Ну, тогда ты — Тонто, — часто говорил он мне дома, в Лос-Анджелесе. — Моя девочка — голливудский индеец.
— Я не Тонто, — отвечала я.
— А кто же ты тогда?
— Не знаю кто, но не Тонто.
И это всегда его смешило. Он ухмылялся, а иногда хлопал себя пальцами по губам и делал так: «Ууу, ууу, ууу», как индейцы по телеку.
Иногда я подхватывала игру и с воплями носилась по квартире до тех пор, пока полоумная тетка под нами не начинала колотить в потолок шваброй.
Но в тот вечер в фермерском доме мой отец сидел, сжав зубы, и две морщины, глубокие, как у старика, тянулись от уголков его губ вниз, убивая всякую возможность улыбки. Так что я ничего не стала говорить ни про Одинокого Рейнджера, ни про школьный автобус, ни про то, как меня напугал поезд. Я вообще ничего не говорила, а только тихо стояла рядом с его креслом и покусывала треснувшую губу верхними зубами, отчего мне было больно и приятно.
Ночь окутала гостиную, сделав ее мрачной и чужой. Без солнечных лучей, льющихся в окно и заглядывающих в каждой уголок, без решетчатой тени от рамы на полу комната уже не казалась такой приветливой, как днем. Даже когда я щелкнула выключателем — пыльная голая лампочка загудела под потолком — и на цыпочках пошла назад к креслу, у меня было такое ощущение, точно вокруг что-то изменилось; так бывает, когда идешь сквозь летящие по воздуху тонкие осенние паутинки, но не видишь и даже не чувствуешь их.
А еще вид отца, уставившегося в стену, где висела потрепанная карта Дании, напомнил мне фотографию Болотного Человека, которую он как-то показывал мне дома. Было уже за полночь, я спала, но он растолкал меня со словами:
— Слушай, мне надо тебе кое-что рассказать, а то забуду. Болотная вода обладает странными свойствами. Люди лежат в ней по несколько тысяч лет и не гниют. Ну, то есть они, конечно, коричневеют, сморщиваются и все такое, но больше ничего с ними не происходит.
Потом он раскрыл библиотечную книжку и ткнул пальцем в черно-белую фотографию: человек железного века, извлеченный в ходе археологических раскопок из торфяника, где он лежал на глубине девяти футов, на его голове была остроконечная шапочка из кожи, вокруг талии — пояс из звериных шкур.
— В книге сказано, что его убили две тысячи лет тому назад, — прошептал он, обдавая меня запахом бурбона.