Джозеф Хеллер
ГОЛД, ИЛИ НЕ ХУЖЕ ЗОЛОТА[1]
Посвящаю эту книгу нескольким любезным мне семьям и многочисленным бесхитростным друзьям, чьи помощь, слова и опыт сыграли такую большую роль.
Этот член встает под мою дудку.
Линдон Б. Джонсон, в бытность лидером сенатского большинства.
Не забывай, что ты еврей, все равно напомнят.
Из рассказа Бернарда Маламуда.
ГОЛДА много раз просили написать о жизни еврея в Америке. Впрочем, это было не совсем так. Его просили об этом только дважды; в том числе совсем недавно — просила одна женщина из Уилмингтона, штат Делавер, куда он ездил читать за деньги выдержки из своих статей и книг, а также, по желанию публики, из своих стихотворений и рассказов.
«Как я могу писать о жизни еврея, — спрашивал он себя в вагоне экспресса, возвращаясь в Нью-Йорк, — если я даже не знаю, что это такое? Я понятия не имею, о чем тут можно написать. Какая еще, к черту, жизнь еврея? По-моему, мне так ни разу и не довелось встретить настоящего антисемита. Когда я рос на Кони-Айленде, все, кого я знал, были евреями. Я даже не отдавал себе отчета в том, что я еврей, пока не вырос. Или, скорее, мне казалось, что все в мире евреи, а это практически то же самое. Почти единственным исключением были итальянцы, жившие на другом конце Кони-Айленда, а два или три итальянских семейства жили так близко к нам, что им приходилось посылать своих детей в нашу школу. В нашем квартале жила ирландская семья с немецкой фамилией, а в моем классе всегда было двое-трое итальянцев или скандинавов, которые должны были ходить в школу по еврейским праздникам, когда мы гуляли, что казалось ущемлением прав. Я даже испытывал к ним жалость, потому что меньшинством были они. У ирландского семейства была собака — евреи тогда не держали собак — и еще они выращивали цыплят у себя во дворе. Даже в старших классах почти все мальчишки и девчонки, с которыми я общался, были евреями, и все учителя тоже. Такая же ситуация была и в колледже. И только когда я поехал на летнюю сессию в Висконсин, я впервые оказался среди неевреев. Но неприятного в этом ничего не было, просто я находился в иной среде. А потом я вернулся в Колумбийский защищать диплом и писать докторскую и снова очутился в знакомой обстановке. Мои ближайшие друзья в Колумбийском тоже были евреями: Либерман, Помрой, Розенблатт. Единственным исключением был Ральф Ньюсам, но и с ним я чувствовал себя точно так же, как с другими, и мне казалось, что и он чувствует себя со мной совершенно свободно. Я бы не знал, с чего начать».
Он начал с того, что посетил Либермана.
— Жизнь какого еврея? — с нескрываемым недоверием спросил неповоротливый лысеющий рыжеволосый Либерман, когда Голд рассказал ему об этой идее.
— Меня.
— А почему не меня? — маленькие глазки Либермана загорелись.
Его стол был завален машинописными страницами и черными карандашами для правки, такими же толстыми и грязными, как его пальцы. С первого до последнего дня в колледже он страстно мечтал стать когда-нибудь владельцем небольшого интеллектуального журнала. Журнал у него теперь был, но этого оказалось мало. Зависть, честолюбие, приступы депрессии по-прежнему продолжали уничтожать те немногие и невидимые добродетели, которые, может быть, и были у него от рождения. Либерман никогда не отличался щедростью.
— Ты хочешь, чтобы я, — весело резюмировал Голд, — написал опус о тебе для публикации в твоем же журнале?
До сидевшего с мрачным видом Либермана дошло.
— Да, из этого ничего хорошего не получится.
— Такую вещь должен написать ты сам.
— Я не умею писать. Вы с Помроем убедили меня в этом.
— Ты злоупотребляешь риторическими вопросами.
— Кажется, я ничего не могу с этим поделать. А у тебя что было на уме?
— Это еще сыровато, — начал Голд. Он избегал смотреть в глаза Либерману. — Но я напишу объективную, ответственную, умную работу о том, каково это было для людей, вроде тебя и меня, родиться и вырасти здесь. Конечно, я в какой-то мере коснусь противоречий между культурными традициями наших родившихся в Европе родителей и традициями, возникающими в преимущественно американском окружении.
— Вот что я тебе скажу, — ответил Либерман. Ухватив обеими руками один из своих толстых карандашей, он сломал его и принялся мерить шагами комнату. — У нас очень объективный и ответственный журнал для высокоинтеллектуальных читателей. Я бы хотел получить от тебя на эту тему что-нибудь посвежее и поострее. Откровенно говоря, номера наши ужасно скучны. Иногда настолько, что мне кажется, нам придется закрыться. Напиши, что ты почувствовал, когда впервые увидел необрезанный член? Какие испытываешь ощущения, трахая неевреек?
— С чего ты взял, что я трахаю неевреек? — спросил Голд.
— Ну, если у тебя нет такого опыта, то выдумай, что бы ты при этом чувствовал, — ответил Либерман. — Нам нужны мнения, а не факты.
— Какой объем ты мне дашь и сколько заплатишь?
Либерман задумался.
— Что ты скажешь о пятнадцати-двадцати тысячах слов? Может быть, я весь номер смогу построить вокруг этой работы и снизить остальные издательские расходы.
— За такую работу я возьму шесть тысяч долларов.
— Я дам тебе триста.
— Меньше чем за две пятьсот я и пальцем не шевельну.
— Больше семисот я тебе не заплачу. Я дам твою фотографию крупным планом на обложке.
— Давай сойдемся на полутора тысячах.
— Мы остановимся на тысяче. Для нас и это много.
— Шестьсот я возьму сегодня. И потом мне нужны те триста, что ты мне еще должен за «Всё».
— Мы ее еще не опубликовали.
— Мы договорились, что ты заплатишь по предоставлении рукописи, — с чувством возразил Голд. За несколько месяцев до этого Либерман приобрел статью, заказанную Голду популярным эротическим журнальчиком, впоследствии отвергшим ее как не отвечающую даже минимальному уровню умственного развития их читательской аудитории; эту оценку Голд осмотрительно предпочел не распространять вместе с рукописью. Полностью статья называлась «Сокрушительные успехи, или Всё, что намечено, не сбудется», и Голд еще не получил причитавшихся ему денег. — Почему ты ее не печатаешь? Она может вызвать некоторую полемику.
— Жду, когда наберется достаточно, чтобы расплатиться с тобой. — Либерман издал резкий смешок и опустился на стул. Либерман неизменно нравился себе, когда шутил. — Я прочел твою рецензию, — заговорил он медленнее, неодобрительным тоном, — на книгу президента.
Голд был начеку.
— А я прочел твою.
— Я нашел, что она интересна.
— А твоя — нет.
— Мне показалось, что ты уклончив без нужды, — поспешил вставить Либерман. — Мне подумалось, что тебе не хватило мужества встать на сторону администрации.
— Зато ты ни минуты не колебался. — Голд дождался, когда Либерман кивнул, словно принимая похвалу. — И тем не менее, мне звонили из Белого Дома. Кажется, им всем понравилась моя рецензия. По-моему, президенту в том числе.
Из гуманных соображений Голд не упомянул, что получил еще и предложение занять пост в правительстве. Мучить Либермана было приятно, но сразить его наповал — пожалуй, чересчур.
Либерман разглядывал его с кабаньей злостью.
— Ты это выдумал, — решил он наконец.
— Ты помнишь Ральфа Ньюсама?
— Он в Министерстве торговли.
— Он теперь в президентской администрации. Он мне звонил.
— Почему они не позвонили мне и не поздравили с моей рецензией меня?
— Может быть, они ее не видели.
— Президент в моем рассылочном списке.
— Может быть, она им не понравилась.
— Я Ньюсаму никогда не нравился, — с грустью припомнил Либерман. — А вы с ним всегда дружили. Вы вместе получили грант из благотворительного фонда.
— Не вместе. Одновременно. Он тебе не нравился.
— Он антисемит.
— Сомневаюсь.
— Спроси у него, — возразил Либерман. — У него ума не хватит соврать. — Либерман, словно прах, отряхнул с себя нахлынувшие на него недобрые чувства. — У меня к тебе под этот твой замысел есть другое неплохое предложение, — сказал он с расчетливым воодушевлением. — Выгодное. Ты мне за те же деньги даешь тридцать или сорок тысяч слов, а я печатаю их в двух номерах. Это должно быть эротическое и легкое чтиво, и тогда у тебя будет все, что делает общедоступную книгу настоящим бестселлером. Подбрось туда черных, наркотики, аборты и побольше межрасовых совокуплений. И я уверен, Помрой тут же ухватится за такую книгу.
Помрой же, напротив, отнесся к этой идее настороженно, а у настороженного Помроя был такой же зловещий и обескураживающий вид, как у ходячего трупа в помятой рубашке, зеленых вельветовых брюках и больших очках. Помрой был меланхоличным неудачником сорока восьми, как и Голд, лет. Помрой прошел путь до главного редактора в преуспевающей издательской фирме со слегка сомнительной репутацией. Чем большего успеха он добивался, тем мрачнее выглядел. Помрой считал, что знает, почему. У него были совсем другие планы в жизни. И ни о чем, кроме этого, он не мог думать.