Эушен Шульгин
Моление о Мирелле
Тебе, Констанция.
Без твоей помощи книга эта никогда не была бы дописана
Флоренция, осень 1948 года
Колеса застучали громче. Навстречу поплыли столбы, указатели. Поверх шторок возникли низкие крыши станционных построек. Поезд резко затормозил. Пресные, усталые проклятия. Отвратительный скрежет железа о железо: все, приехали.
Пиза.
Крутые ступеньки, внизу меня ловит мама, и сразу же оглушает разнозвукий шум. Грохот закрывающихся дверей. Неразборчивые, настойчивые призывы канонадой сыплются из динамиков. Сгустившаяся у выхода толпа. Маленький островок в людском круговороте — это мы. Наша поклажа мешается у всех под ногами, ругань. Мама в ужасе озирается по сторонам, тетя крепко держит одной рукой меня, второй — самый большой чемодан.
В таком виде мы предстаем перед семейством Занфини. Они плывут к нам, рассекая толпу, как борющаяся с сильным течением лодка. Они приближаются медленно, безостановочно машут нам, сияют и, видимо, что-то кричат: рты открыты. Он сжимает в руках букет в подарочной упаковке. За ней пробирается тощая девица примерно моего возраста.
Надо же, как долго! Все движется словно в замедленном кино. Меня приворожили рыжие волосы синьоры Занфини.
Они развеваются над головами, как знамя. Алый рот похож на прихваченную морозом розу. И грудь, против такой груди никакое препятствие не устоит. Синьор Занфини держится чуть поодаль. Сытое бесцветное лицо с редкими зачесанными назад блестящими черными волосами. Тоненькая полоска усов под заостренным носом, глаза навыкате, обрамленные множеством мелких морщинок, — знак то ли сердечного нрава, то ли нервозности. Он кажется слишком мелким для своего пальто.
Наконец их прибило к нам. Толкотня. Объятия. В какую-то секунду я остро испугался, что сейчас они начнут подбрасывать меня вверх и целовать. Такое частенько случалось с моим несчастным младшим братом. Пронесло, все свелось к противному потрепыванию по щеке — и про меня забыли.
Передовую линию обороны держала мама. Ей достался первый букет. Цветы скоренько перекочевали к тете, и той пришлось выпустить мою руку, чтобы их взять. Понятная несдержанность, вскрики, новые объятия; я отключился, потому что из-за спины своей дородной матери на меня смотрела девочка; я, понятно, не мог не ответить ей тем же. Мы не улыбались, не корчили рожи, она изучала меня молча, не мигая. У нее были черные глянцевые волосы и черные блестящие глаза, маленький рот с узкими губами и черный с лоском плащ, кончавшийся у верхней кромки гольф, которые туго обтягивали ее ноги, а не комкались внизу уродливыми складками, как мои собственные. К тому же они у нее были разноцветные, с рисунком. Рассмотреть девочку получше мешали сумерки. Стало уже довольно поздно. В свете фонарей все контуры расплывались. Кажется, накрапывало.
Так мы впервые встретились с семейством Занфини, а я впервые увидел Миреллу.
— Facini! — закричала мама.
— Facini, facini, facini! — подхватила синьора Занфини. И наш-багаж поплыл к выходу в руках, под мышками, на голове низенького худосочного «facini». Он то и дело оступался под тяжестью тетушкиных чемоданов, но неуклонно приближался к выходу семенящей упрямой походкой. За ним следовали мы с букетом.
В авангарде шли синьора Занфини и моя тетя, учительница танцев. За ними мы все. Синьора Занфини не закрывала рта, мама кивала, и обе безостановочно улыбались. А я уже совершенно забыл, что меня укачало в поезде и что я сильно устал. Я косился на Миреллу, которая со своего фланга тоже поглядывала на меня. Эх, идти бы нам вдвоем в арьергарде, под ручку, и кричать: «Смотрите! А вот и мы!» От этой мысли я расхохотался.
Мы с мамой приехали в Пизу лишь на пару дней, проследить за тетиным обустройством. А потом поедем назад, во Флоренцию, где отец заканчивал «оборудовать штаб-квартиру». Это означало, что он завалит стол и стулья своими книгами и записями, предоставив нам осторожно пробираться среди бумажных кип. Я не успел осмотреться в нашей новой «штаб-квартире», но на первый взгляд местечко было совсем неплохое. Там, в пансионате Зингони, скучали сейчас отец и брат с сестрой. Предполагалось, что тетя будет приезжать к нам на выходные, а мы, наверно, тоже сможем иногда навещать ее: надо же приглядывать за ней. Всю зиму она будет здесь, а мы — там, чудно как-то. Качаясь этим вечером в поезде, я был только замызганным окном огражден от темноты, зловещей, сулившей несчастье, разрываемой теплыми отсветами и искрами. И я уже скучал без тети, хотя она сидела как раз напротив и ласково мне улыбалась. Но к тому времени, как мы выбрались из здания вокзала и загрузились в хлипкий наемный экипаж, все трудное было забыто.
От свежих лошадиных плюх шел густой запах, звонко цокали копыта по брусчатке. Экипаж ходил ходуном, а на поворотах кренился набок, как корабль при встречном ветре. Я сидел на самой верхотуре, рядом с кучером, и изредка поглядывал свысока на остальных. Мирелла стала коленками на сиденье и неотрывно смотрела вдаль; по отсутствующему выражению ее лица я понял, что она так же больна катанием на дрожках, как и я. А сейчас обижена, почему только мне разрешили сесть наверху, хотя места хватало для обоих. Трудно быть девчонкой, посочувствовал я.
Назавтра я мучился плохим настроением. Мне так и не удалось выплакать себе поход в балетную школу, где собиралась учительствовать тетя. Вместо этого я сопровождал маму в Собор, Баптистерий и к Башне. Я ел, ел глазами этого красивого уродца, и он завалился совсем. Наконец-то он освободился от многовекового проклятия. Бесшумно, раскорякой опустилась башня на зеленый, сочный газончик. Господи, какое облегчение — наконец-то перестать раскачиваться на цыпочках!
Но все эти достопримечательности не шли ни в какое сравнение с разбомбленными домами. Они и во Флоренции притягивали меня сильнее всего. Огромные кукольные дома, доступные моему любопытному взгляду. Иногда от дома оставалась лишь пара стен, а иногда он походил на огромную груду мусора, из которого выпирали какие-то странные обломки. И на каждом этаже этих игрушек сделаны настоящие квартиры. Я видел лестницы, обои, даже печи и кой-какую мебель — покалеченную или стоящую так, что не вытащишь. В одном месте болталось корыто — над зияющей пустотой, зацепившись за тонюсенькую планочку, казалось ни к чему не приделанную. Я ясно видел в нем распаренного толстяка, застигнутого бомбежкой во время купания; когда пыль рассеялась, он так и сидел, облепленный мыльной пеной, махал пухлыми руками и звал на помощь.
С Миреллой я не встречался до позднего вечера.
— Северная набережная Арно — вы там были? — совершенно разрушена американскими снарядами. А южная почти не задета. Когда вошли союзники, в городе оставалось каких-нибудь четыреста немцев. Они только и смогли, что взорвать за собой мосты. Но американцы не верили, что Пиза оставлена, они залегли на правом берегу и день за днем лупили по северной части города.
Все это синьора Зенфини рассказала за ужином — мы были приглашены к ним, — и я, помню, подумал: «Господи, фашистка она, что ли?»
Я был знаком с несколькими итальянцами, про которых мои родители между собой говорили, что они были или побывали фашистами, но поскольку взрослые всегда говорили «был» или «побывал», то я привык смотреть на этих людей как на выздоровевших больных. Но когда вечером, уже в кровати, я спросил маму, была ли синьора Занфини тоже таким переболевшим человеком, мама вдруг рассердилась и сказала, что я никогда, никогда в жизни не должен думать об окружающих так. Потом лицо ее сделалось задумчивым, и она долго сидела рядом со мной и похлопывала меня по руке.
Я сквозь сон вспоминал последний аккорд сегодняшнего вечера. Когда нас наконец выпустили из-за стола, Мирелла затащила меня в свою комнату. Я сперва не решился зайти, замер на пороге. Мирелла сама втянула меня внутрь и подтолкнула на стул. Я загнанно озирался: полный порядок. Ни единой игры, цветного карандаша, хоть какой ерунды на полу или смятой подушки в углу дивана. Вещи здесь были только напоказ, и Мирелла смотрела беспомощно, будто сама толком не знала, чем заняться в этой комнате.
В стеклянной горке строго по росту выстроились маленькие статуэтки, никогда не покидавшие своего аквариума. Кровать — под отутюженным ажурным покрывалом. В углу огромная кукла, я видел таких в витрине. Она говорит «мама», хлопает глазами и писает. Нет, местная-то отродясь не пачкала штанишек, это уж точно. Еще в комнате были маленькие стулья и маленькие столики, аккуратный ковер на полу, небольшая настольная лампа с миниатюрным абажуром огненных тонов. Мирелла стояла с опущенными руками, в своем красивом наглаженном платье и блестящих, черных лакированных туфельках с пряжками, на голове колыхался огромный, не всамделишный, бант. У меня так зачесались руки спутать ее кудри, что я на всякий случай сунул ладони под попу. Мирелла скрестила пальцы и посмотрела на меня; и тогда я решил помочь ей.