Через полчаса нам стало пора уходить, но я умело распорядился отпущенным временем. Первой в комнату вошла синьора Занфини. Она издала душераздирающий вопль. Тут же сбежались все: мама, синьор Занфини, тетя и старший брат Миреллы, долговязый, веснушчатый тип в бриджах, с голосом, не отличимым от электропилы. Они столпились в дверях, подталкивали друг дружку и стонали. То есть стонало семейство Занфини. У мамы на лице было написано отчаяние, тетино лицо пылало. Она сжала губы в ниточку и раздувала и втягивала щеки.
Мирелла покосилась на взрослых, потом с ужасом и мольбой — на меня. Я как раз сумел втиснуться в щель между кроватью и стеной и держал в руке один из ее маленьких стульчиков: это был мой щит. Она, в другом углу, защищаясь, как бруствером, другим перевернутым стулом, вела обстрел моих позиций подушками и мелкими куклами. Постельное белье валялось по полу, лампа опрокинулась, и лопнувшая лампочка ненавязчиво усиливала драматизм. Изображения милых малюток, собачек и кошечек на стенах покривились. Над сценой красиво раскачивалась венецианская люстра, только что приведенная в движение точным попаданием снаряда, освещая поле битвы неровным, трагическим светом.
Церемония прощания была недолгой. Взрослые старались изо всех сил, но синьора Занфини не сумела полностью оправиться, и ее любезная улыбка слегка подвяла. Не думаю, чтобы Мирелла с нетерпением заглядывала в будущее, да и сам я, мягко говоря, был не совсем уверен, что меня ждет.
Но не только посещение девичьей светелки занимало мои мысли. Завтра наш последний день в Пизе. Потом тете придется заботиться о себе самой, и меня очень волновало, увижусь ли я с Миреллой до отъезда.
Мама нагнулась ко мне:
— Фредерик, а теперь спать, иначе не пойдешь завтра с нами в балетную школу. — И я задохнулся в ее шепоте, поцелуе, мягкой жаркой перине ее тела, ее рубашке, сладком запахе теплого молока.
Этот холодный монастырский простор! Простые, беленые стены не вяжутся с роскошью фасада. Звук торопливых шагов по каменному полу. Матовый свет из больших сводчатых окон в глубине ниши. В каждой комнате, в каждом коридоре шепот. Бормотание тает где-то под темными перекрытиями, просачивается сквозь основательные замочные скважины. Душа захлопнула за собой дверь и воспарила куда-то к верху парадной лестницы. Можно стоять и слушать, как она возносится. И гадать: чья сейчас? Штырек щеколды дергается туда-сюда. Край облаченья, тихая улыбка, поклон. Смотреть в глаза монахинь не привыкли мои глаза. Опустив голову, я бесконечными коридорами спешу вслед за мамой к комнатам, которые Занфини сняли под свою свежеиспеченную балетную школу. Они устроили ее в старой монастырской столовой.
— Это называется рефеттория, — поправил меня отец, когда я делился с ним впечатлениями.
— Полы, во всяком случае, дощатые, — вздохнула мама.
Половицы нещадно скрипят и жалостно ойкают, пол действительно деревянный. Короткую стенку синьора Занфини заняла большущим зеркалом, а станок тянется вдоль всей комнаты и упирается в оконную раму в нише. В углу стоит рояль, из-за которого светски улыбается пожилая синьора с седым хвостиком волос и прямой спиной. Вдоль стен клубится народ. Впереди — ученицы, девочки от трех до восемнадцати лет, на заднем плане родители, бабушки и тетушки. Мы входим под аплодисменты, синьор Занфини подлетает к нам, улыбаясь всем лицом. Он вцепляется тете в плечо и, перестаравшись, почти волоком тащит ее на середину зала.
Я старался отыскать Миреллу, но только встретился взглядом с мамой. Она невинно улыбнулась, наклонилась к моему уху и прошептала, что того, кого я высматриваю, очевидно, нет, она в школе. Я залюбовался панорамой за окном и с безразличным видом пожал плечами.
Как же синьор Занфини любит говорить! Девчонки были заняты собой и друг другом. Тетя, такая маленькая, совсем одна, застенчиво улыбалась и делилась с размалеванными мамашами своими планами и надеждами. Ее мягкий голос, ласкающий французские слова, одухотворял эту чудовищную комнату, но, слушая дальше, я ясно чувствовал, как на тетю надвигается опасность. Что у этих людей на уме? Если им не понравится тетина речь, они с нами сделают что?
Наконец захлопали. Она сказала то, что им хотелось услышать! В сопровождении синьора Занфини тетя обошла строй, поздоровалась с каждой ученицей в отдельности, держа их руки в своей, пока они не отделывались от нее книксеном. Конечно, руки всех родных и близких тоже требовалось перещупать. Нет, конца этому не запланировано!
Потом, когда почти все разошлись, а оставшиеся болтали, разбившись на маленькие группки, тетя и синьор Занфини подошли к нам с мамой. Бурно поприветствовав ее, он отдавил мне плечо своим объятием и поцеловал, будто клюнул.
— Как поживает наш маленький вандал? — гаркнул он в самое ухо, энергично меня встряхнув.
Остававшиеся в зале девочки перенесли внимание друг с дружки на меня. Две из них проверяли качество станка. В пальто и перчатках они крутились у поручня, приседая с нелепо вывернутыми коленками, желая показать всем, что уж это-то они, видит Бог, умели и раньше. Тут появилась синьора Занфини, и все впятером мы пошли в кафе отдохнуть и покушать пирожных.
Сияющие зеркальные окна кафе смотрели на огромный парк, начинавшийся сразу через улицу, на тротуаре которой наконец возникла она. Я трудился над слоеным тортом с шоколадным кремом, но отложил ложку и проводил ее взглядом. Она шла энергичной, чуть семенящей походкой, и ранец на спине подпрыгивал вверх-вниз. На ней было небесно-голубое форменное платье с белым воротничком, когда она собралась переходить улицу, то мимоходом скользнула по нас взглядом. Тут я понял, что мне просто было страшно за Миреллу, с ней могло случиться нечто непоправимо ужасное. Оказывается, я держу чету Зафини за людей, способных на все! Я смотрел, как Она открывает стеклянную входную дверь. Кафе было до отказа забито людьми, которые кричали, курили и ссорились, но я помню, что при ее появлении стало очень тихо.
Вакханалия поцелуев и объятий. Синьор и синьора Занфини ели дочку глазами, ссорясь из-за самых лакомых местечек. С набитыми ртами они наперебой задавали ей кучу вопросов. Не устала ли она, нравится ли ей здесь, и, само собой, неизбежный интерес к школьным успехам. Я заговорщицки улыбнулся ей, но она не отреагировала даже на это.
Над столом наподобие башни возвышался многоярусный поднос, и на каждом этаже красовались пирожные, ешь не хочу. Тарелка перед Миреллой тоже наполнилась, и она принялась за еду, я отвернулся. Голоса взрослых пробивались сквозь разбухшее пирожновое месиво. Я вздохнул с облегчением, когда нам с Миреллой предложили пойти поиграть, чтобы взрослые могли спокойно поговорить. Ей по-итальянски, мне по-норвежски велено было вести себя прилично.
Мы отыскали скамейку в глубине парка. Пока мы тропинками уходили подальше от кафе, меня буквально распирало: и об этом я спрошу Миреллу, и о том, а сам расскажу вот что; но стоило нам сесть, как все вопросы испарились, оставив меня один на один с девчонкой, которую совсем не знаю! Это я разворотил всю ее комнату, я виноват, что ей влетело по первое число, а в этом можно не сомневаться. Так как же я мог подумать, что она захочет со мной разговаривать? А в парк со мной она пошла потому, что боялась ослушаться родителей. Я читал на ее лице явное нежелание говорить со мной, да она отчаянно искала предлог, чтобы сбежать. Но она примирилась с судьбой, и теперь мы сидели и в смущении двигали носками ботинок в траве, разглядывали землю и молча наблюдали за пробегавшими мимо.
Тошно подумать, сколько бы мы еще так просидели, не появись Миреллин старший брат. Он пронесся мимо на всех парах, несомненно курсом на кафе, так боясь опоздать к сладкому раздолью, что даже не заметил нас. Бежать бегом ему уже не пристало по возрасту, но, чтобы быстрей добраться до вожделенной дели, он расправил плечи и вытянул вперед шею. Мирелла и я провожали его взглядом, пока он не исчез из виду, потом мы переглянулись. Слова пришли вместе с хохотом.
Начал я. «Fato male? — спросил я. Я хотел узнать, били ли они ее вчера после нашего ухода. — Ieri sera», — уточнил я. Она посмотрела на меня, и язык ее развязался. Слова не успевали вылететь изо рта, они цеплялись друг за дружку и сбивались в плотные стайки. Я только таращил глаза, понять я ничего не мог, но вдруг — прямо посреди слова — она замолчала, встала со скамейки, решительно спустила гольфы и задрала платье и так стояла, выставив себя на обозрение. Ноги и бедра были исполосованы темно-багровыми рубцами, я знал, что это такое. Мы оба смотрели на них — минута молчания.
Во флорентийском пансионате Зингони обедали поздно, очень поздно. Семьи с детьми легко безумели. Среди гостей таких семей было множество. «В основном в пансионате постояльцы, — объяснял отец. — Семьи, которых война ли, мир лишили крова. Люди, никогда, быть может, не имевшие нормального дома». Я украдкой рассматривал молодого конторского служащего, а чуть поодаль сидел пожилой мужчина, вид его будоражил мою фантазию, унося ее в заоблачные дали. «Кое-кто погряз в процессах, которым не видно конца, — продолжал отец. — А некоторые разорились. Квартплата поступает крайне нерегулярно. Если вообще поступает».