Посвящается Кларе и Франциске
По нашему глубокому, лежащему в тайниках души убеждению мы должны жить вечно. И бренность своего существования, и смертность воспринимаем как насилие над собой. Только Рай — настоящий, мир — иллюзорен и дан нам «на время». Поэтому так воздействует на наши чувства рассказ о грехопадении, он словно воскрешает в заснувшей памяти какую-то старую истину.
Чеслав Милош. «Азбуки» (Перевод с польского О. Катречко)
Отцы Церкви — не только Блаженный Августин — объявили ересью утверждение о том, что Адам и с ним Ева подверглись вечному проклятию. Таким образом, их провозгласили святыми; день их памяти стали отмечать двадцать четвертого декабря. В конечном счете их признали святыми покровителями — но не крестьян, выращивающих фрукты (как того можно было бы ожидать), а всех портных. Ведь они стали первыми людьми, носившими одежду. А одежду для них сшил сам Господь.
Курт Флаш. «Адам и Ева»
Вдруг появлялись они, женщины. Они возникали ниоткуда, облаченные в его платья, брюки, юбки, блузки и плащи. Иногда ему казалось, что они приходят из белизны или что они просто неожиданно показываются, что они прорывают поверхность и наконец-то являют себя. Ему нужно было лишь слегка наклонить ванночку с проявителем, большего от него не требовалось. Сначала не было ничего, а потом было что-то, и вдруг появлялось все. Но миг между ничем и чем-то ухватить было невозможно, так, словно его и не было.
Большой лист скользнул в ванночку. Адам перевернул его пластмассовым пинцетом, утопил поглубже, еще раз перевернул, всмотрелся в белизну — а затем стал так вдумчиво вглядываться в изображение женщины в длинном платье, оставлявшем одно плечо открытым и спиралью обвивавшем пышное тело, словно случилось чудо, словно он заклял духа, заставив его явиться в своем подлинном обличье.
Адам ненадолго приподнял фотографию пинцетом. Черный фон казался теперь светлее, но при этом контуры платья и подмышек не утратили четкости. Он взял сигару с края пепельницы, затянулся и выдохнул дым на мокрую фотографию, потом промыл ее в ванночке под струей воды и положил в закрепитель.
Скрип садовой калитки родил в нем чувство тревоги. Он услышал приближающиеся шаги, три ступеньки наверх, даже глухой звук сумки, задевшей открытую входную дверь.
— Адам, ты дома?
— Да! — прокричал он, но не громче, чем было нужно для того, чтобы она его услышала. — Я здесь!
Ее каблучки простучали у него над головой, а он тем временем подышал на негатив, протер его замшевой тряпочкой и вновь положил в увеличитель. Он навел резкость и выключил лампу увеличителя. На кухне открыли и вновь закрыли кран, шаги возвращались — вдруг она запрыгала на одной ноге: снимала босоножки. В корзине, которая стояла за дверью в подвал, звякнули пустые бутылки.
— Адам?
— Хм.
Он взял из упаковки лист фотобумаги, восемнадцать на двадцать четыре, и вставил его в рамку увеличителя. Эвелин спускалась по ступенькам. Наверняка у нее опять будут пыльные пальцы оттого, что она нащупывала рукой низкий потолок, чтобы не удариться.
Он еще раз ненадолго взял сигару и несколько раз затянулся, пока дым полностью не окутал его.
Поставил таймер на пятнадцать секунд и нажал на большую прямоугольную кнопку — опять зажегся свет, начали тарахтеть часы.
Словно помешивая что-то, Адам задвигал в лучах света над головой женщины сплющенной алюминиевой ложкой, по-кошачьи быстро убрал ее, вытянул пальцы, которые, словно ударяя по воде, отбрасывали тень на фигуру женщины, и снова убрал их, прежде чем лампа увеличителя выключилась, тарахтение прекратилось.
— Фу! Ну и вонь. Слушай, Адам, здесь-то ты зачем куришь?!
Адам пинцетом окунул бумагу в проявитель. Он не любил, когда его отвлекали от фотографий. Здесь его раздражало даже радио.
Эвелин, которая и босиком была на полголовы выше Адама, на ощупь пробралась к нему и дотронулась до его плеча:
— Я думала, ты нам что-нибудь приготовишь.
— В такую жару? Я сегодня весь день газон косил.
— Пойду я, что ли.
На белом листе бумаги снова возникла женщина в длинном платье. Адама сердило, что она, судя по всему, втягивала живот, ему казалось, по ее улыбке заметно, как она задерживает воздух. Но может быть, он и ошибался. Он пинцетом утопил фотографию в ванночке с водой, а затем переложил ее в фиксаж. Потом достал из пачки новый лист, сложил его пополам и, положив на край стола, разорвал надвое. Вторую половину он положил обратно в пачку.
— А что ты жуешь?
— Закрой глаза. Не подглядывай.
— Они мытые?
— Да, не бойся, не отравлю, — сказала Эвелин и положила ему в рот виноградинку.
— Где ты его купила?
— У Кречманов в лавочке, он сам протянул мне лишний кулек, я даже не знала, что в нем лежит.
Включилась лампа увеличителя.
— Что мне сказать Габриэльше?
— Пока ничего.
— Но мне сегодня нужно ей что-нибудь ответить. Раз уж мне в августе дают отпуск, надо его взять.
— Да она с ума сошла. Поедем, когда захотим.
Лампа выключилась.
— Но мы же хотели в августе. Ты говорил, что в августе, и Пепи тоже говорила, что лучше в августе. Бездетным в августе отпуск вообще никогда не дают. И виза скоро заканчивается.
— Это не виза.
— Какая разница, что это. Анкету мы заполняли на август.
— Срок действия — до десятого сентября.
Адам поднял лист пинцетом и прополоскал его в ванночке, два раза перевернув.
— Какая красотка, — сказала Эвелин, когда на бумаге возникла женщина в брючном костюме, которая подпирала ладонями спину, выталкивая груди вперед.
— Писем не было?
— Нет, — сказала Эвелин. — А почему бы нам не поехать на поезде?
— Я не хочу все время сидеть на одном месте. Скучно без машины. У тебя еще есть?
Эвелин положила себе в рот оставшиеся виноградинки и вытерла мокрые руки о джинсы.
— А что мне Габриэльше сказать?
— Хотя бы еще неделю, пусть даст нам еще неделю.
— Тогда уже август закончится.
— Можешь включать свет, — разрешил Адам, положив в закрепитель пробную фотографию.
Он подошел к прямоугольной раковине, в которой уже лежало несколько фотографий, выудил одну и повесил на веревку к остальным.
— Это кто?
— Лили.
— А если серьезно?
— Рената Хорн из Маркклееберга. Дашь еще?
— Сходи наверх и возьми. А эта?
— Ты ж ее знаешь, Дездемона.
— Кто?
— Да Андреа Альбрехт, из поликлиники, гинеколог.
— Это у которой алжирец?
— Нет у нее никакого алжирца. Вы как-то раз даже руки друг другу пожимали. Это вот, — Адам показал на одну из фотографий на веревке, — это я в июне для нее сшил.
— Слушай… — Эвелин подошла к фотографии вплотную, — она что, в моих туфлях, это же мои туфли?!
— Что?
— Это мои, смотри, мысок, царапина, ты что, с ума сошел?!
— Они все об обуви понятия не имеют, приходят в таких бахилах, а это все уродует, на пол-минуты…
— Я не хочу, чтоб твои бабы надевали мои туфли. И я не хочу, чтобы ты их фотографировал в саду, и уж никак не в гостиной!
— Наверху было слишком жарко.
— Я не хочу! — Теперь Эвелин принялась внимательнее рассматривать и другие фотографии. — Выезжаем послезавтра?
— Как только наши сани будут готовы.
— Я уже три недели это слышу.
— Я звонил. Что тут поделаешь?
— В итоге мы вообще не поедем, спорим.
— Проиграешь, — Адам принялся вынимать из воды одну фотографию за другой и развешивать их, — точно проиграешь.
— Больше мы никогда визу не получим. Нам и сейчас бы ее не выдали. Габриэльша сказала, теперь, кому меньше пятидесяти, не дают.
— Габриэльша, Габриэльша. Любит она языком молоть, делать ей нечего.
— Какое красивое. Оно красное?
— Голубое, шелковое.
— Почему ты не делаешь цветных фотографий?
— Шелк ей привезли, шелк, а вот это… — Адам приподнял фотографию, на которой была изображена молодая женщина в короткой юбке и широкой блузке. — Это жутко дорогой материал, даже на Западе, но на коже он вообще не ощущается, такой легкий.
Адам скомкал и выбросил в мусорную корзину мокрую фотографию.
— Что ты делаешь?
— Эта не вышла.
— Почему?
— Слишком темная.
Эвелин потянулась к корзине.
— Фон весь в черных пятнах, — сказал Адам.
— Это Лили?
— Угадала!
Эвелин бросила фотографию обратно и вышла в предбанник, к полке с консервированными фруктами.
— Тут еще полно. Ты будешь груши или яблоки?
— А айва там еще есть? Дверь закрой!
Адам выключил свет и подождал, пока дверь не захлопнется.