Имре Кертес
Английский флаг
Сперва одно короткое воспоминание.
Было это ровно сорок пять лет тому назад. В тот день из утренних газет я узнал о расстреле Имре Надя… Сегодня, я думаю, уже мало кто помнит это имя, поэтому кое-что тут придется объяснить.
Когда волнения в Венгрии осенью 1956 года достигли критической точки и стало ясно, что вторжения советских войск не избежать, Имре Надь (тогдашний премьер-министр Венгерской Республики) обратился за помощью в Организацию Объединенных Наций. И тут стало ясно, что песенка его спета. Советский танки вошли в Будапешт, а Надь, хорошо зная нравы своих бывших товарищей, укрылся в югославском посольстве.
Когда мятеж был подавлен, советские власти обратились к Югославии с требованием выдать Надя. И после долгих переговоров те в конце концов его выдали, заручившись обещанием, что никакая суровая расправа ему не грозит.
Наши такое обещание с легкостью дали. И с такой же легкостью его нарушили: Имре Надь бы расстрелян.
Я тогда — по молодости лет — был потрясен этим беззастенчивым, а главное, как мне тогда казалось, совершенно бессмысленным коварством.
— Главное — зачем?! Ведь в этом же нет никакого смысла! — сказал я тогдашнему своему дружку Илье Звереву, одному из немногих, с кем рисковал откровенничать на всю катушку.
Главная мысль моя заключалась в том, что моральные потери, понесенные в этом случае нашей родной советской властью, не диктовались никакой политической целесообразностью.
Но Зверев отрезвил меня одной короткой фразой.
— Смысл в этом как раз есть, — сказал он.
И на мой немой вопрос пояснил:
— Чтобы все знали, что выход из банды карается смертью.
Этот давний (чуть ли не полувековой давности) разговор я вдруг с поразительной ясностью припомнил недавно (даже место вспомнил, где мы про это говорили: на Тверском бульваре, неподалеку от памятника Тимирязеву), прочитав в книге Р. Пихоя «Советский Союз: история власти», в главе о венгерских событиях, такую короткую сноску:
«И. Надь, эмигрировавший в СССР в 1929 г., с января 1933 г. стал агентом Главного управления госбезопасности НКВД по кличке Володя».
Умница Зверев, объяснивший мне, в чем состояла «политическая целесообразность» расстрела Имре Надя, при всей своей сообразительности, конечно, не подозревал, что предложенная им формула («за выход из банды») несет в себе еще и этот, особый, вполне конкретный смысл.
Да, конечно, многое из того, что происходило тогда, окончательно прояснилось нам в последующие годы, а кое-что — и совсем недавно. Но это мое воспоминание свидетельствует, что многое мы все-таки знали и понимали уже тогда.
Понимали главное: что правит нами — банда, руководствующаяся в своих действиях законами уголовного мира. И вторжение советских войск в Венгрию — самая что ни на есть настоящая бандитская акция.
Эта бандитская акция оставила глубокий шрам на нашей совести. (Увы, не единственный, были и другие: до Венгрии — Латвия, Литва, Эстония, раздел Польши, Финская война. После Венгрии — Чехословакия и Афганистан.)
Казалось бы, что нового мог я узнать об этом сегодня — спустя почти полвека?
А вот — узнал. Узнал, прочитав книгу Имре Кертеса «Английский флаг».
Книга эта состоит из трех повестей, не связанных друг с другом ни сюжетно, ни тематически.
Действие первой происходит как раз во время тех самых событий 1956 года. Действие второй — много лет спустя. Действие последней — уже в нынешнее, новое время, в начале 90-х годов. Но все они — об одном. В каждой из этих трех повестей внимание автора обращено не на события, составляющие фабульную основу повествования (события эти порой не слишком даже и ясны, они — как бы в тумане), а на то, что происходит с душой, сознанием, пожалуй, даже с подсознанием их героев.
Внешняя (событийная) сторона того, что происходит в первой повести, исчерпывается буквально несколькими строчками:
«…появились танки. От спешки ли, от возбуждения ли, из осторожности ли — каждый танк… делал один, всего один выстрел — и только после этого с лязгом и грохотом устремлялся вперед».
Вот, собственно, и всё — о бандитской акции, которая, как поначалу мне представлялось, должна была стать главным содержанием повести и заполнить все ее текстовое пространство. Но за вычетом этих — и еще нескольких таких же — строк, всё остальное ее пространство занято описанием обстоятельств, событий и переживаний героя, казалось бы, совсем не идущих к делу.
Главными событиями в жизни героя стали опера Рихарда Вагнера «Валькирия» и книга Томаса Манна, в которой наибольшее впечатление на него произвела статья о Гете и Толстом. Но и эта история — история его встречи с Вагнером и Томасом Манном — была лишь предысторией, преддверием главной его встречи — встречи с английским флагом:
«В перспективе улицы возник мчащийся на всех парах автомобиль вроде джипа, с сине-бело-красными национальными британскими цветами на радиаторе: машину сплошь закрывал английский флаг. Джип с сумасшедшей скоростью несся между толпами, двигающимися с двух сторон улицы по тротуарам, — и вдруг, сначала вразнобой, потом все более дружно, люди… принялись аплодировать».
Какая тут связь? Как связаны между собой опера Вагнера, статья Томаса Манна и английский флаг на промчавшемся на бешеной скорости джипе? И почему этот промелькнувший на миг английский флаг стал главным содержанием повести и даже — мало того! — дал ей название?
Герой повести — молодой журналист. И вот как рассуждает он о своей профессии:
«…журналистское требование к созданию текстов, выражающих жизнь, заведомо предполагает умение лгать; но ведь если ты лжешь, то при этом ты, собственно говоря, вольно или невольно размышляешь над тем, что есть правда, — вот и я писать ложь о жизни мог бы только при условии, что, хотя бы частично, знал правду о ней; а я эту правду, правду этой жизни, жизни, которой я и сам жил, не знал ни частично, ни в целом».
Рассуждение это только на первый взгляд имеет отношение к профессии журналиста. На самом деле оно касается каждого. И катастрофа, постигшая героя этой повести, — не профессиональная, не журналистская, а — человеческая катастрофа:
«…я — по крайней мере, на время — выпал из мира, в котором возможно формулировать в виде текста то, что происходит с тобой и с другими, а тем самым выпал и из мира, где мог продолжать свою прежнюю жизнь…»
Опера Вагнера, статья Томаса Манна о Гете и Толстом и английский флаг на промчавшемся джипе вернули ему ощущение реальности. Они были подтверждением той несомненной истины, что в мире существует твердая почва. Где-то — пусть не здесь — идет нормальная жизнь, где реальность не расползается, не теряет свои очертания, где не утрачена, не размыта граница, отделяющая правду от лжи.
Именно благодаря Вагнеру, Томасу Манну и английскому флагу таким же возвращением к реальности стали для него и события, творившиеся вокруг: распавшийся, разорванный, потерявший реальные очертания мир вдруг собрался, обрел четкие и ясные границы — как в первые дни творения, твердь вновь отделилась от хляби.
Сюжет второй повести, как я уже говорил, не имеет ничего общего с сюжетом первой. Но он возвращает нас к той же драме, к тем же проблемам, к тем же мыслям. Возвращает сразу, короткой репликой, словно бы вскользь брошенной одним из ее персонажей: «Все мы немного причастны к мировому злу».
Причастность его самого к мировому злу весьма сомнительна, во всяком случае, она — минимальна:
«В конце концов, скрывать ему нечего… Да, очень прискорбно; даже говорить об этом и то крайне прискорбно и неприятно. Сам-то он тогда всем этим вещам особенного значения не придавал… Он, Германн, в те времена был, в сущности, еще ребенок; нет-нет, это, конечно, не оправдание, всего только объективное обстоятельство… Разумеется, до него и так доходило то-се… насчет того, что там творилось… вы же сами понимаете… в общем, о некоторых вещах просто невозможно было не знать, пускай ты этого и не хотел вовсе… Кто это отрицает, тот — лжесвидетель…»
Из этих сбивчивых и туманных объяснений мы можем умозаключить, что где-то рядом, неподалеку, был концлагерь. И он, Германн, об этом, конечно, знал. Не мог не знать.
У нас нет никаких оснований ему не верить. Да, действительно, в те времена он был, в сущности, совсем ребенок. И никакой вины за то, что происходило там, на нем нет.
Но если это так, почему он оправдывается? И почему, когда гость Германна заводит об этом речь, автор мимоходом роняет: «Германн слегка побледнел»? И уместно ли тут в таком случае невольно сорвавшееся с его уст слово «лжесвидетельство»? А несколькими страницами спустя, когда Германн отказывается от своего намерения посетить вместе с гостем место бывшего концлагеря, ссылаясь при этом на внезапную болезнь ребенка (даже привозит этого больного ребенка с собой как бы в виде некоего «вещественного доказательства»), гость презрительно роняет: «Алиби у вас, Германн, как всегда, безупречное».