Итак, обратно в таможню. Все тут предупредительны до предела. Так вы что, все же не едете в Вену? — интересуется мой таможенник. Я не понимаю вопроса, а шутить, перемигиваться у меня нет никакого желания; я спрашиваю его, не возражает ли он, если я с моим действующим билетом сяду на международный скорый; с его стороны — никаких возражений, говорит таможенник, но этого в данном случае недостаточно: разрешение дают пограничники. Я вижу нескольких солдат, околачивающихся на перроне; у одного из них на шее, на белом ремне, висит нечто вроде ночной прикроватной тумбочки. Я излагаю свою просьбу. На меня смотрят пустые лица. Я постепенно теряю уверенность: может, я обратился к ним на японском или на каком-то другом языке, неведомом ни мне, ни, главное, этим солдатам? Наконец кто-то из них говорит: надо дождаться начальника. Спустя добрые четверть часа я вижу, как вдоль рельсов спешит сухощавый, пожилой офицер с административным лицом и в очках; за ним поспевают несколько мундиров более низкого ранга. Я обращаюсь к нему и повторяю просьбу. Чувствую, меня начинает одолевать уныние. Но офицер, кажется, понимает, что я ему говорю. «Пришлось сойти с венского экспресса?» — спрашивает он дипломатично, но строго. Да, пришлось. Ладно, говорит он, разрешаю; быстро, со сдержанным презрением окидывает меня взглядом с ног до головы, затем уходит. И все-таки я определенно чувствую: в этом офицере есть любовь к ближнему. В тюрьмах, лагерях, прочих подобных местах всегда найдется такой вот офицер или сержант, который вернет тебе веру в жизнь. Такому офицеру ты доверяешь: если он допрашивает тебя, стараешься не врать; его прихода ждешь, как утешения; и если даже он ведет тебя на расстрел, ты знаешь, что делает он это не ради своего удовольствия, а потому, что другого выхода нет.
Вот и поезд. Я сажусь в вагон. Постучавшись в дверь купе второго класса, для некурящих, прошу разрешения войти. Сидящие в нем, по всему судя, чужие друг другу дама и господин по-венгерски не понимают; в эту минуту я почему-то воспринимаю это как благоприятное обстоятельство. Появляется проводник. За проезд, сообщает он мне, придется доплатить. Сколько? — спрашиваю я очень скромно и очень вежливо. Потому, принимается он объяснять, что… Я не об этом, останавливаю я его очень скромно и вежливо, я спрашиваю: сколько — вдруг у меня не хватит денег. Пятьсот сорок форинтов, звучит ответ. Я успокаиваюсь и вынимаю деньги. Проводник тем не менее считает своим долгом дать мне объяснение; напрасно: я очень скромно и очень вежливо выслушиваю его, но понять не могу; впрочем, мне это и не интересно. Главное, что не нужно опять сходить с поезда.
Экспресс катится ровно, почти бесшумно. Тишина. Господин дремлет, дама читает. Английский роман, вижу я по обложке. Я сижу неподвижно. Взгляд мой скользит, вместе с поездом, чуть выше линии горизонта за окном; я смотрю на проплывающий ландшафт, но не вижу его; я ничего не желаю видеть. Медленно, совсем медленно меня заполняет стыд; поднимаясь от пальцев ног, он достигает солнечного сплетения, потом горла — и горячей волной заливает мозг. Я прекрасно знаю, что теперь дни, недели, месяцы меня будет терзать депрессия. С чего это я взял, что могу взять и вот так, запросто, съездить в Вену? С чего это я взял, что могу теперь жить по-другому, чем жил до сих пор? До сих пор я жил как раб, скрывая от всех свои мысли, свой талант, подлинную свою сущность, ибо знал, что там, где я живу, я могу быть свободным только как раб. Я ведь знал, что свобода эта — всего лишь свобода раба, то есть иллюзия; но по крайней мере — так я считал — иллюзия честная. Более честная, чем если бы я жил как раб, но в иллюзии свободы. Я прекрасно видел опасности этой жизни, знал, что рабская жизнь в конце концов превращает тебя в раба, вынуждает тебя жить на уровне куда более низком, чем общий культурный уровень двадцатого столетия, что она сужает твой кругозор, перемалывает твой талант. И все-таки я хотел так жить, веря, что это тоже жизнь, жизнь, для которой кто-то — может быть, именно я — должен найти точное словесное выражение. С какой стати мне вздумалось бежать от этой жизни или, во всяком случае, получить некоторый отпуск? Почему я посчитал, что могу изменить эту жизнь, на которую давным-давно уже смотрю и с которой давным-давно уже обращаюсь так, словно это вовсе не моя жизнь, а врученный мне — как задание, от которого нельзя отвертеться, — предмет изучения; по отношению к этому предмету у меня одна привилегия — или, если угодно, одна возможность свободного выбора: если случится так, что меня одолеет невыносимое, до судорог, отвращение, то, с помощью двух пачек снотворного и полбутылки скверного албанского коньяка, я от него сумею-таки избавиться…
В это мгновение я прихожу в себя. Поезд снова идет через Татабаню. За это время и я прошел свой круг: вот, смотрите, я уже понимаю свою жизнь. Если я стал объектом агрессии, то, как обычно, я — иного выхода у меня просто нет — торопливо хватаюсь за нее, словно за кинжал, и поворачиваю к себе, против себя его лезвие; но та сила, то горькое наслаждение, с которыми мысли мои в этот раз как бы подняли на меня руку, своей искренней кровожадностью почти ужасают меня. Все, все,/ все понимаю, / все вижу я насквозь! Шуршанье крыльев слышу воронов твоих… — да, чаша полна до краев, новых ран — дело выглядит так — я уже не снесу. Шесть прожитых десятилетий с их то и дело меняющимися, хотя и однообразными диктатурами плюс эта нынешняя, пока безымянная, остаточная диктатура — истрепали, израсходовали мой, питаемый терпением — терпением глупым, бессильным — иммунитет. На моем, вдоль и поперек исколотом, держащемся лишь на истертых ниточках нервов, израненном теле нет больше места не то что для острия пики — для инъекционной иглы. Я утратил способность к терпению, я более не раним даже. Я погиб. Видимость такова, будто я еду на поезде, но на самом деле поезд везет лишь труп. Я — мертв. (И чтобы все свершилось до конца, чтобы я чувствовал себя не таким сиротливым и одиноким, мне остается лишь пожелать, чтобы на могилу мою, или урну, или что уж там от меня останется, в знак — пускай, может быть, не реабилитации, но по крайней мере жалости и прощения — положит одну-единственную розу какой-нибудь таможенник…)
1991
Тем самым (лат.).
С точки зрения вечности (лат.).
Эрне Сеп (1884–1953) — венгерский прозаик, поэт, драматург, популярный в Венгрии в двадцатых — тридцатых годах XX века.
Много (ит.).
Евангелие от Иоанна, 18, 37.
Дежавю (фр.).
Судный день (лат.).
Избави меня, Боже, от смерти вечной (лат.).
Пустыня ширится (нем.).
Под этим знаменем победишь (лат.).