Роман-мартиролог
Глава первая. Путь от подъезда к клубу
Фет вышел из подъезда и увидал, что весь двор завален короткими почерневшими досками от магазинных ящиков. Эти осколки государственной тары, по зрелому размышлению, указывали на два безусловных факта: во-первых, в магазин завезли ранним утром неведомые продукты, и во-вторых, кто-то могучий уже успел разметать остатки ящиков по двору.
Но Фета подобное, в общем-то, не интересовало. Жратва тем более, потому что для жратвы была мама, которая в свободное от работы время стерегла магазин, как и вся округа, в надежде приобрести что-нибудь вкусненькое. Например, «Докторскую» колбасу за 2 рубля 90 копеек. Шансы были невелики, «Докторская» разновидность любимого москвичами продукта появлялась теперь раза три-четыре в год, раскупалась за час, и если сопоставить это время с циклом в 365 дней, то вероятность приобретения сего лакомства стремилась к мнимой величине.
Легче было с «Любительской». За те же деньги она являлась народу чаще в виде аппетитных кружков, напоминавших телефонный диск, — круглые жиринки обрамляли серо-коричневую мякоть, и Фет обычно выковыривал их вилкой, потому что они были липкими и слегка подванивали. «Молочная» стоила чуть дешевле и котировалась ниже. А только что появившуюся «Останкинскую» с новым ГОСТом оставляли провинциальному десанту, потому что столичный обыватель (помнивший еще позднесталинских крабов и отдел дичи в «Елисеевском») указывал на подвох, таившийся в «Останкинской»: мясной рулет не может быть в целлофане, а если он все-таки завернут в целлофан, то это не рулет, а вода с мякотью.
На ледовых пролысинах грязноватого от угольного шлака снега мальчишки гоняли тяжелую шайбу. Фет и сам отдал этому важному занятию лет шесть своей недолгой жизни. Клюшку ему купили на Маломосковской улице в спортивном магазине, расположенном рядом с парикмахерской, — в ней еще недавно его стригли под полубокс, сбривая с затылка почти всю растительность, но оставляя на лбу горделивый кусочек поросли. Заниматься после этого боксом все равно не хотелось, а вот хоккей совсем другое дело. В «Спортивном» ему купили клюшку из слоеной древесины, напоминавшую худую и выцветшую от солнца зебру. По-видимому, это был обычный брак и пересортица, но отчим, который все знал, заявил, что такая клюшка, по крайней мере, не сломается никогда. Фет научился при помощи ее щелчку, а вот бросок с подцепом без замаха и с места не получался, — шайба летела еле-еле и, ударяясь о створку ящика, попадала к противнику.
Но хоккей позволителен в восемь-десять лет, а когда тебе все четырнадцать, то хочется чего-то большего. Но чего большего? Что его вообще волновало в этой размеренной жизни с продуманным расписанием, подобным расписанию электричек? В 1971 году он должен был окончить десять классов очень средней школы и поступать в институт. В какой, зачем? Неведомо. Фета не интересовали естестественно-научные дисциплины. Популярный синхрофазотрон и ядерная физика, вытеснившие гуманитарные науки на обочину прогресса, были подобны елочным игрушкам, — когда висят на елке, они похожи на сказку, но когда их берешь в руки, то ощущаешь всего лишь аляповатый шар, довольно хрупкий и бесполезный, о который можно поранить руку. Фет не мог решить ни одной школьной контрольной, ни одной задачи. Из всей физики ему больше всего нравилось правило буравчика. Запомнить правило Фет не мог, но слово «буравчик» навевало веселье, и сам Буравчик представлялся довольно живым расторопным толстяком, охочим до баб и жирной нездоровой пищи… Но если так, то институт отпадал автоматически вместе с сопроматом, тангенсами и студенческими капустниками. Оставалась армия, которая казалась еще более непереносимой. Армия — значит, очень здоровый и очень большой коллектив, слитый в нерасчлененное живое тесто без лица, но с ногами, закрепленными за единым телом. Черные сатиновые трусы, сапоги-сухари, смех и гогот с вырывающимися изо рта слюнями, и самое страшное в мире: высокий турник, похожий на гильотину, на котором Фет не мог сделать ни одной подтяжки.
Он не пошел по улице, где трещало, как сухой хворост в костре, ледовое побоище, а вступил в утоптанные сугробы огороженного дощатым заборчиком пространства с деревянными выцветшими грибками и такой же деревянной горкой для малышни.
Мысли его снова обратились к семье.
Отчим дома носил короткие сатиновые трусы, давая понять, что он не такой, какими обычно рождались мужики в утробе советской власти, а индивид особый, не только званый, но и избранный. К тайным кастам родной стороны в начале 60-х прибавилась еще одна, — тех, кто заголял свои бледные ляжки под узкими штанами, заголял до паха, до лобковых волос и прочей подвижной живности. И здесь был вызов, не оцененный до сих пор историком и поэтом. Почему эти самоуверенные люди отказались от традиционных черных трусов до колен, которые видели, в конце концов, только близкие родственники, и предпочли скандальный демарш хилой плоти перед теми же женами и напуганными детьми? Разве умирающий из-за отравленной пули Ленин мог позволить себе носить такие трусы? Нет. Он не носил трусов вообще, а носил какие-нибудь кальсоны. Когда они были чистые, то придавали ногам вид мраморной статуи, а когда занашивались, впитывая в себя соки тающего, как воск, тела, то Надежда Константиновна стирала их в корыте, принюхиваясь к терпким запахам, которые они издавали. А Иосиф Виссарионович, когда боролся с троцкистско-зиновьевским блоком, разве мог раздеться до коротких трусов перед своей же прислугой? Нет, не мог, пусть он и допустил культ своей личности и другие недостатки в партийной работе. А Никита Сергеевич, когда ездил в Америку с Аджубеем, разве мог проявить свои короткие трусы даже перед женой? Нет, не мог. Никита Сергеевич вместо этого проявил волюнтаризм и носил украинскую сорочку с вышивкой. И вставал один роковой вопрос: а нынешнее партийное и советское руководство какие трусы носит? Например, Подгорный или Шверник? Или тот же товарищ Отто Янович Пельше, согбенный аскет с синими губами? Об этом многие думали, но предпочитали не говорить вслух.
Когда все это началось, из каких краев к нам прибило? А началось это с прибытия актера Жерара Филипа в Москву во второй половине 50-х. До этого его лик проступил на черно-белой плащанице фильма «Фанфан-Тюльпан», вызывая зависть у коротко стриженных мужчин и томительное чувство эротического чуда у крашеных женщин. А потом Филип, одевшись в плоть, приехал в качестве члена французской делегации и пошел в московский универмаг, но почему-то в секцию женского белья. Представленный там товар его озадачил, бирюзовые панталоны из хлопка с шерстью и на резинках, по-своему эротичные, навевали в голову что угодно, но только не мысль о русской зиме. «Как у вас происходит зачатие?» — спросил он у переводчицы. И уже после этого заболел раком и умер. Слова его разнеслись в безмолвствующем народе, разнеслись широко и звонко. Народ долго крепился и лет через пять начал резать ножницами трусы и панталоны, укорачивая их на треть. Наступала новая эра.
…Фет шел мимо деревянной горки, размышляя об отчиме. Говорили, что в нем текла польская кровь, и сам отчим, особенно когда напивался, любил бормотать: «Дзенькуе бардзо!». А потом от «Зубровки» или «Кубанской» наступало у него тяжелое отупение, и этот бывший летчик-радист, сопровождавший на Севере с воздуха конвои с западной гуманитарной помощью, наливался гневом. Гневом до синевы на скулах, гневом на то, что война давно кончилась, а он — по-прежнему мужчина, а значит, нужно кого-то сопровождать, рисковать жизнью, пить неразведенный спирт и в короткие побывки на Большую землю ломать целки у наивных безответных девок, понимая, что война все спишет и перед вероятностью мгновенной бесславной смерти это, конечно, не грех… В общем, у Фета не было возможности сделать отчиму новую войну. И поэтому этот высокий человек со светлыми волосами и маленькой головой не заслуживал любви. Если бы не одно «но».
«Но» заключалось в магнитофоне «Комета-201», слаженном на военном заводе в Сибири в свободное от изготовления бомб время. Его порядковый номер намекал на то, что раньше уже были выпущены двести модификаций «Кометы», но где они продавались и кому, никто не знал. Говорили, что этот волшебный, пахнущий свежей краской и древесиной аппарат — на самом деле точная копия заморского «Грюндига», имевшегося в Москве в количестве трех-четырех экземпляров у людей элитарных, изысканных… На «Комету» записывались в очередь, нужно было ждать месяца два-три, покуда распорядок вещей и экономическая целесообразность позволят тебе истратить заработанные деньги на последнее чудо техники. Это был не «Айдас» и не «Днипро», что котировались много ниже и служили поводом для насмешек. Весило чудо больше десяти килограммов, но это был не вес для трудящегося человека, который большую часть своей насыщенной жизни рубил уголь, лупил кувалдой, поднимал рельсы, а на крайний случай — выжимал внутри головы непосильную думу. Потому магнитофон и назывался переносным. Фет переносил его с трудом, с одной лестничной площадки на другую, чтобы переписать у Андрюхи Крылова что-нибудь вкусненькое. «Не поднимай тяжелое, заработаешь грыжу!» — кричала с кухни мама, вечно прикованная к кипятящемуся молоку. «Пусть себе несет, бардзо, — меланхолически отзывался из комнаты отчим. — А грыжу будем оперировать!» Он и купил этот магнитофон. За 200 трудовых рублей, полученных в качестве постановочных за какой-то фильм, где он был звукооператором.