Пол Расселл
Недоподлинная жизнь Сергея Набокова
PAUL RUSSELL
THE UNREAL LIFE
OF SERGEY NABOKOV
a novel
Книга издана с любезного согласия автора и при содействии Литературного агентства Эндрю Нюрнберга
Фото на обложке: George Marks & Fox Photos/Getty Images
Берлин, 23 ноября 1943
Сирены воздушной тревоги завыли незадолго до полуночи. Сидя в подвале, мы вслушивались в кашель окружавших город зениток, в гудение бомбардировщиков, в повторявшиеся громовые удары великанских ступней. Все это стало уже привычным, однако теперь пьяный великан шел прямо на нас. Мы почувствовали, как над нами содрогнулось здание, услышали, как осыпались хрустальным дождем оконные стекла, почуяли страшноватый запах распускавшихся, точно большие цветы, взрывов зажигательных бомб. Потом оглушительные шаги стали удаляться, грохот стихать — но только для того, чтобы через несколько минут смениться ревом расходившегося по окрестностям пожара. Резкий перепад давления сорвал с петель подвальную дверь. Мы подобрались к ней, подперли ее плечами, вернули на место. Закрыли влажными тряпками лица от дыма. В ушах и висках стучало. Мы громко кричали. Молились.
— И все-таки, — сказал я сегодня утром герру Зильберу, — Англия — самая цивилизованная из стран мира.
Слова мои почти осязаемо повисли в холодном воздухе нашей конторы. Ответом стало ошеломленное молчание. Несколько испуганных лиц повернулось к нам и тут же снова уткнулось в бумаги. Большинству моих коллег по редакции «Отдела Восточного фронта» все же удалось добраться сегодня до работы. Как напоминает нам доктор Геббельс, в Рейхе не осталось никаких прав, существуют только обязанности.
— Конечно, — нетвердым голосом произнес мой коллега, — мы все испытываем огромное напряжение, герр Набоков. Возможно, вам стоит сегодня дать себе передышку.
Я видел: ему хочется разойтись со мной по-хорошему. Каждый из нас, находившихся в этой комнате, прекрасно понимал, что здесь сию минуту произошло. Ощущая опасную легкость в голове, я встал, отвесил короткий поклон.
— Danke sehr[1], — сказал я. — Пожалуй, я так и сделаю.
Сказанного не вернешь. Такова реальность Рейха. И кто знает это лучше сотрудников Министерства пропаганды?
Герр Зильбер привычно отсалютовал мне, выбросив вперед и вверх руку. Смысла отвечать на это приветствие уже никакого не было — я и не стал.
Уходя, я ощущал на себе взгляды всех моих коллег. Плакат в коридоре предупреждал: «ВРАГ ВИДИТ ГОРЯЩИЙ У ТЕБЯ СВЕТ! ПОГАСИ ЕГО!» Ступени парадного входа были усыпаны осколками стекла. В остальном Министерство пропаганды осталось на редкость неповрежденным, а вот его соседям по Вильгельмштрассе повезло гораздо меньше. Старая Рейхсканцелярия, Арсенал, отель «Будапешт» — все они обратились в руины. Я обогнул почти такую же широкую, как улица, воронку, уже заполнявшуюся водой из перебитой водопроводной трубы. На самом краю этой ямы замер обгоревший грузовик. Рядом с ним лежал на земле безголовый манекен, к которому я предпочел не присматриваться. Вдоль всего моего пути, почти непроходимого, висела в воздухе густая каменная пыль, страшный маслянистый пепел, витали запахи горелого дерева, керосина, и я даже не решался подумать, чего еще. Между сгоревшими трамваями и автобусами бродили загадочные тени. На Курфюрстендамм ко мне подошла и обвила меня руками полнотелая, средних лет женщина в тоненькой ночной рубашке и меховом боа. Я с благодарностью обнял ее — хотя бы потому, что оба мы были все еще живы.
— Какие отвратительные варвары! — сказал сегодня в холодной пещере, коей была наша контора, герр Зильбер, ни к кому в частности не обращаясь. — Убийцы. Шакалы. Жиды! А худшие военные преступники из всех — британцы.
Кто мог бы упрекнуть его за такие слова? Шквал огня прокатился по городу с запада на восток. Шарлоттенбург, Унтер-ден-Линден, Александерплац — если верить разговорам, все они были разрушены. И тем не менее я сказал то, что сказал: «Trotz allem, England ist das zivilisierteste Land der Welt».
На прошлой неделе в соседнем с моим доме арестовали молодую женщину, тайком слушавшую запрещенные зарубежные станции. Всего лишь вчера я видел, как сотрудники СД выволакивали из трамвая старого господина, сказавшего другому пассажиру то, что вряд ли заслуживало упоминания: война складывается для Рейха весьма неудачно. Цивилизованные молодые люди из Королевских ВВС разрушили город не настолько, чтобы Гестапо не сумело найти ко мне дорогу. О бегстве нечего и думать. Куда я побегу? Нансеновский паспорт, который носим с собой мы, беженцы из России, ничего не стоит. А кроме того, надо мной и так уже висит приговор за преступление сексуального характера, и с прошлого года, со времени моего выхода из австрийской тюрьмы, я нахожусь под постоянным надзором полиции.
Я пишу это в моем контуженном взрывом бомбы жилище на Равенсбергерштрассе. Оконные стекла вылетели, электричество и вода отсутствуют, нервы мои изодраны в клочья, и я никак не могу избавиться от воспоминания о безголовом манекене. Чтобы набраться храбрости, я прикладываюсь к бутылке бренди, купленной на черном рынке для свадьбы, которая должна состояться на следующей неделе. В недавнем романе несравненного В. Сирина — весьма популярного в наших emigre кругах — приговоренный к смерти пытается понять, стоит ли браться за перо, не зная, долго ли ему осталось жить. Как мучает его мысль о том, что вчера времени у него было, пожалуй, больше, — ах, если б он только додумался начать вчера.
Санкт-Петербург
Я появился на свет в Санкт-Петербурге 12 марта 1900 года — второй сын Владимира Дмитриевича Набокова и Елены Ивановны Рукавишниковой. Отец был признанным знатоком уголовного права, редактором газеты и видным «кадетом», как называли тогда противостоявших Царю конституционных демократов. Мать происходила из фантастически богатой семьи, и хотя кое-кто из врагов отца, а их у него было немало, уверял завистливым шепотом, что в браке моих родителей не обошлось без определенного расчета, я ни разу не видел в их отношениях свидетельств чего-либо отличного от крепкой и — да, завидной, любви.
Первый их ребенок родился мертвым, тем драгоценнее был для родителей второй, Владимир Владимирович, настоящий их первенец. Надо полагать, мое рождение, произошедшее всего лишь одиннадцать месяцев спустя, вызвало восторги несколько меньшие. За годы и годы я много размышлял об отношении моего старшего брата к его предшественнику, попытавшемуся прежде времени утвердиться в принадлежавшем ему, Володе, личном раю, и пришел к заключению, что неприязнь брата ко мне объяснялась отчасти питаемым им подозрением, что я, быть может, представляю собой впопыхах выпущенное Создателем второе, пересмотренное издание умершего мальчика, и это может как-то дурно сказаться на нем, на Володе.
Что же до моих далеко не ослепленных любовью ко мне родителей, они, как впоследствии рассказала мне без нужды правдивая бабушка Набокова, испытали разочарование, увидев во втором своем отпрыске столь бледное подобие первого. Ребенком я был на редкость апатичным: близорукий, неуклюжий, неисправимый, несмотря на старания «вылечить» меня, левша, получивший в виде дополнительного проклятия еще и заикание, которое, пока я рос, лишь усугублялось.
Одно из самых ранних моих воспоминаний (мне было тогда, наверное, года четыре): Россия воевала с Японией; отец, обеспокоенный ухудшением политической обстановки в стране, отправил маму, брата и меня вместе с нашей английской гувернанткой мисс Хант за границу, и мы уютно устроились в Висбадене, в отеле «Ораниен». Из той нашей зимы в Германии я помню мало что — если не считать управлявшего гостиничным лифтом подростка. Лет ему было, надо полагать, пятнадцать-шестнадцать, но мне он, по-молодецки красивый в своей золотистой ермолке, малиновой куртке и узких черных, как сажа, брюках с единственной четкой серой, указующей длину его ноги, полоской на каждой штанине, представлялся олицетворением мужской зрелости. Сам я того не помню, однако мне рассказывали, что я обзавелся обыкновением любовно приникать к его ноге, пока он правил лифтом, — примерно так же, как приникала обезьянка к шарманщику, которого отельная обслуга бесконечно отгоняла по тротуару подальше от парадного подъезда отеля.
В ту зиму моей невинной влюбленности брат уговорил меня бежать из отеля, в котором он, по некой причине, видел скорее тюрьму, чем дворец. Не помню уж, какие сладости или иные вознаграждения наобещал мне Володя, но очень хорошо помню, как мы спускались на лифте с четвертого этажа, и помню, что очаровательный отрок-лифтер ничего, похоже, неподобающего не усмотрел в том, что двое детей спускаются без какого-либо сопровождения вниз и преспокойно выходят в вестибюль отеля.