— Хамид показался мне таким интересным человеком. Какие замечательные приключения вы с ним, наверное, пережили.
— Мерзавец, каких мало, — ответил с удивившей меня обидой дядя. — Забудь о Хамиде. Если и был когда на свете бесчестный негодяй, так это он. А теперь, милый мальчик, подари твоему дяде минуту покоя. Разве ты не видишь — я читаю?
Отец и несколько его товарищей-кадетов, написавших призыв к пассивному сопротивлению политике Царя (вошедший затем в историю как «Выборгский манифест»), провели лето 1908-го в тюремном заточении. Вся остальная наша семья добровольно заточила себя в Выре, поместье моей матери, — туда в послеполуденный час одного знойного дня и прикатила перегруженная caléche[5], привезшая модного петербургского фотографа, его ассистента и бутафорского вида фотографическое оборудование. По какой причине пожелала моя мать снять в отсутствие отца серию официальных портретов — ее и детей, — я не знаю. Володя бурно воспротивился перспективе сниматься на пару со мной, для чего нам предстояло облачиться в одинаковые короткие белые штаны и блузы с длинными рукавами. Последняя из наших гувернанток, мадемуазель Миотон, которую мы звали просто «Мадемуазелью», напомнила своему подопечному, что хорошие мальчики не скандалят, между тем как фотограф заверил его, что мы с ним ни в малой мере не похожи один на другого. В конце концов Володя нехотя уступил, после чего была снята череда строгих портретов — наши младшие сестры, Ольга и Елена, торжественно смотрели в объектив, мой несговорчивый брат улыбался самоуверенно и отчаянно, я же просто расплывался в глупой ухмылке.
Когда этот скучный процесс почти истощил наше терпение, мы услышали дробный перестук каблуков пересекавшего вестибюль дяди Руки. «Ah, Lyalya! Mes enfants! Je suis arrivé!»[6] Мгновенно поняв, что происходит, дядя Рука уговорил фотографа сделать еще несколько снимков. С веранды, на которой Мадемуазель потчевала нас булочками и вишневым соком, я наблюдал за тем, как дядя позирует в саду — сначала со своей сестрой, затем с сестрой и ее первенцем, талию коего он по-хозяйски обвил рукой. Как только фотограф закончил, Володя, извиваясь, высвободился из объятий.
— Не так скоро, — сказал дядя Рука. — Я принес кое-что, тебе, думаю, понравится.
Уже отошедший на несколько шагов Володя остановился.
— Я хочу бабочек половить, — сказал он. — И так уж полдня впустую потратил.
Начиная с прошлого лета эта мания целиком поглотила брата. И теперь комнату его заполнила, к немалому ужасу Мадемуазели, коллекция уже расправленных, приколотых к пробкам бабочек.
— А, ну, стало быть, бабочек и получишь.
На лице Володи обозначилось скептическое выражение.
— Пойдем, — сказал дядя и повел своего племянника мимо нас в дом.
Я пошел следом. В гостиной дядя Рука указал на огромную книгу, лежавшую открытой в кресле. Володя, покорно приблизившийся к ней, вдруг восторженно завопил.
— О Боже! — нараспев выкрикивал он. — О Боже, о Боже!
Он поднял книгу, опустился в кресло и начал листать ее.
— «Die Gross-Schmetterlinge Europas»[7]. Ни о чем на свете так не мечтал. Как вы узнали?
— Твой дядя еще не выжил полностью из ума, не правда ли? — Дядя Рука скользнул в кресло Володи, обнял его за плечи. — Одну из вот этих я, по-моему, видел. — Он указал на иллюстрацию.
— Навряд ли, — сказал Володя. — Разве что вы побывали на Новой Земле, но они и там до крайности редки.
— Что ж, возможно, то была ее южная кузина, — пробормотал дядя Рука. — Боюсь, для меня они все на одно лицо. Семейное сходство любого с толку собьет!
Он весело рассмеялся, потом принюхался к напомаженным волосам племянника. На миг губы его коснулись Володиной макушки. Мой брат замер. Глаза его, зеленовато-карие, встретились с моими. Я отвел взгляд, мне было неловко не столько за него, сколько за нашего бедного дядю, который, так и не заметив недовольства племянника, вскоре покинул гостиную, часто стуча каблуками по полу. Володя остался сидеть в кресле — так, точно ничего не случилось, — неторопливо переворачивая страницы книги и подчеркнуто не обращая внимания ни на удалявшегося дядю, ни на младшего брата, мимо которого, все еще стоявшего в дверях, дядя Рука проскочил, словно и не признав его.
На следующее лето дядя Рука снова приехал в Рождествено. Раза три или четыре в неделю он появлялся у нас к полдневному завтраку. Покончив с едой, все выходили на веранду, к турецкому кофе и папиросам, дядя же хватал Володю за запястье.
— Пойдем, милый отрок, — услышал я однажды, задержавшись на пороге столовой чуть дольше необходимого. — Удели минутку твоему бедному дяде. В Италии мальчики твоих лет очень любят эту игру. «Покататься на коне» — так они ее называют.
И он, застонав, приподнял поеживавшегося Володю и усадил его себе на колени.
— Уф! Какой ты стал большой. И посмотрите, какие у нас красивые бедра. А это что же — синяк? Желтый, как дыня. Не болит? Из мальчиков с такими бедрами вырастают великолепные наездники. Ты ведь хочешь стать когда-нибудь кавалерийским офицером?
Слуги невозмутимо собирали тарелки. Сильные бедра взрослого мужчины покачивали вверх-вниз вынужденного наездника. Тщетно боролся Володя, тщетно молотил по воздуху длинными голыми ногами — дядя Рука прижимал сзади губы к его шее, мурлыча: «Тише, тише. Trés amusant, n’est-ce pas?[8] А хочешь, я тебе спою?»
Я беззвучно выскользнул на веранду. Пока мы завтракали, прошел ливень, и теперь вновь вспыхнувшее солнце посверкивало на мокрой листве лип и тополей нашего парка. Из столовой долетали наполовину выпеваемые, наполовину выдыхаемые фразы: «Un vol de tourterelles… strie le ciel… tendre»[9].
В конце концов отец произнес:
— Лоди, перестань докучать дяде.
И почти мгновенно появился Володя — волосы растрепаны, один белый носок сполз ниже щиколотки, на голых бедрах — коралловые следы пальцев.
— Посиди с нами, — пригласил его отец, однако мой брат, словно не услышав, молча сбежал по ступенькам и унесся в густые заросли парка. Володя был очень странным ребенком.
Появился и дядя Рука, покрасневший от недавних усилий, в смявшемся белом летнем костюме.
— Какой одухотворенный мальчик, — сказал он.
— Выпейте кофе, Вася, — предложил отец.
— Нет-нет, — ответил мой дядя. — Кофе не хорош для моего сердца.
— Ничего с вашим сердцем страшного не случится, — сказал отец. — Вы еще всех нас переживете.
Приезжал к нам летом и наш двоюродный брат, Юрий Рауш фон Траубенберг. Родители его развелись, и Юрий проводил время то в Варшаве, где отец его был генерал-губернатором, то на скучнейших водах, куда его мать, моя тетя Нина, отправлялась в поисках удовольствий и ради излечения от трудноопределимых болезней. Охотник до земных радостей, скандально непринужденный со слугами, нимало не удрученный отсутствием родительского внимания, бывший четырьмя годами старше меня, Юрий дружил с Володей, не со мной. И все же я благоговел перед этим красивым, долговязым нарушителем всяческих правил. Он и Володя часами пропадали в парке, разыгрывая там проработанные до мельчайших деталей истории из жизни ковбоев и апачей, которые они извлекали частью из дешевых сенсационных журнальчиков, проглатываемых ими целиком, а частью из собственного не менее сенсационного воображения.
Лишь в редких случаях принимал я участие в их забавах, и самый для меня памятный пришелся на лето 1910 года, когда они обратились ко мне с интригующим предложением: не соглашусь ли я сыграть в их приключениях роль прекрасной девицы? Уговорить меня труда не составило, и вскоре я, закутанный в шаль, оказался привязанным к стволу дерева, вокруг которого они скакали, издавая безумные индейские вопли, а затем остался один, поскольку сложная интрига игры увлекла их в какое-то другое место. Время от времени я видел, как они, засев в кустах, палят друг в друга из духовых ружей. Меня, привязанного к дереву, посетила неприятная мысль, что они могли обо мне и забыть, но в конце концов друзья возвратились — уже не похитителями, но освободителями — и принялись, ликуя, отвязывать меня, при этом Юрий, а вернее сказать, отважный мустангер Морис клялся мне, прекрасной Луизе Пойндекстер, в верности. Как-то под вечер он, слишком уж перевоплотившись в своего героя, дошел до того, что поцеловал меня в губы, — к вящему неудовольствию Володи и моему замешательству. После этого очаровательного эпизода меня к участию в их играх больше не приглашали.
В результате я и думать забыл о Юрии Рауше — до одного августовского вечера 1913 года. Между моей матерью и бабушкой Набоковой разыгралась ужасная ссора.
Главного нашего повара поймали на краже и решили уволить. Бабушка гневно противилась этому: повар провел в семье больше десятка лет, дети его страдают от разнообразных болезней, никто во всей округе и вполовину так хорошо, как он, готовить не умеет. Я взял книгу и ушел подальше от шума, на берег мирно вившейся по нашей земле Оредежи, решив углубиться в обстоятельства бурной дружбы Копперфильда и Стирфорта. Вот при их ссорах поприсутствовать стоило!