— Помоги мне, — шепчет она со смертельной мольбой.
Могучая туша Нади дергается, словно в нее попал гарпун, отшатывается назад, со звоном ударяясь задницей о газовую плиту. Люба бросается к освобожденно хрипящей старухе, вновь обретшей свое мутное сознание, и со всей силы бьет ее ладонью в лицо, как ногой. Ладонь врезается в морщинистое, мягкое; тело Ларисы Леопольдовны накреняется и заваливается на кульки с крупой, что стогом лежат у стены. Люба залезает на бабку коленями, пытаясь схватить дряблое горло, пальцы попадают в малозубый слизистый рот, сбоку, из коридора, грохают два шага, словно два упавших в пол бревна, Люба изо всей силы, с размаху заезжает Ларисе Леопольдовне кулаком в глаз, боковым зрением она замечает, что Ветка сползла по вешалке вниз, вяло цепляясь руками за одежду, и тут же все заслоняет огромная, смрадная фигура в милицейской форме.
— Бляди! — трубно рявкает Федя, страшным пинком сапога отбрасывая Наташу вместе с табуреткой со своего пути.
И тут Люба вспоминает о кольце, хватает упершуюся в нее руку Ларисы Леопольдовны и тянет к себе металлический ободок, зацепив его ногтями. Туча невыносимой вони наваливается на нее, тяжелая рука мертвого милиционера хватает Любу за волосы, грубо таща вверх. Я знаю, что Федя и при жизни не выносил детей, а после того как пал, сраженный из коридорного мрака секущим ударом топора Надежды Семеновны в затылок, так и вовсе возненавидел все многообразие жизни, а детей в особенности, как наиболее смешное и ласковое проявление многообразия. Дай волю, Федя бы всех детей передушил и перекалечил, чтобы оставшиеся в живых провели остаток дней в горести и телесных муках. Но с Любой он решает поступить по-другому, очень уж хочется Феде теплой детской крови вперемежку с соплями и слюной, для чего нужно лишь крепкими зубами, которыми Федя съизмальства колол безо всяких там щипцов грецкие орехи, прокусить нежное детское лицо в области носа, прокусить и всосать, Федя уже делал так с пойманными в заросших бурьяном песчаных барханах новостроек ребятишками, раздавит бывало клыками лицевую сторону черепа, как скорлупу, всосет немного кровавой кашицы, затем поднимет ребенка на руки и выплеснет содержимое его головы прямо себе на рожу, и, уже окровавленный, сладостно урча, хватит зубами в мягкую шею, пока дитя еще колотит ножками, и весь рот назахлеб заполнит полный пузырящегося воздуха горячий сок.
Однако когда распалившийся Федя с жадным урчанием дергает Любу за волосы, подтягивая к зубам, то кольцо сходит с пальца старухи и остается в Любиной руке, которой она бьет наотмашь мучителя в грудь, Федя с шипящим хрипом выпускает волосы девочки и валится колодой назад, ломая выбитый из-под Наташи табурет сокрушительным ударом своей спины. Упав, он глухо, мучительно ревет, дергая ногами в кирзовых сапогах, схватившись за незаживающую больше грудную рану. Люба сползает по кулькам на пол, зажав заветное кольцо в кулаке. Она видит, что Надя оцепенела у плиты, опустив топор, она напоминает Любе ушибленное землей яблоко из-за набрякшего темно-багрового пятна на одежде, закрывающей живот. Прихрамывая, Наташа подходит к мешком лежащему телу Ларисы Леопольдовны.
— Сдохла, сволочь, — плачущим голосом говорит она. Федя поворачивается набок и бьет коленом в холодильник, тяжело сгибаясь, как ржавый перочинный нож.
— Убей его, — Наташа поворачивается к Любе. — Надень кольцо и убей.
Люба с опаской надевает перстень с маслиновым камнем на палец, прохладный металл послушно охватывает суставчик, как ободок из плотной резины. Сперва ей кажется, что на кухне стало еще темнее, но потом она понимает, что тьма сгустилась внутри нее самой. Люба слышит глухой рев, раздающийся из скрытого в тумане леса, и близкий скрип, шелест, треск, будто некто идет по сухой листве, обугленным холодом веткам, и еще — чей-то сдавленный плач, она чувствует ненависть невидимых существ, которая больше человеческой ненависти, и боль, которая глубже человеческой боли. Огромная туша Федора дергается в разверзшейся яме у ее ног, трескуче хрипя, словно он что-то говорит ей, но Люба не понимает языка мертвых и с отвращением отворачивается, чтобы не слышать страшные, омерзительные звуки. Неистовый жар успевает опалить ее руку, уходя в плоть врага. Федя давится собственным ревом, брыкнувшись, как стреноженный конь, и замирает в вечном беззвучии. Глухим ударом осевшей многотонной горы Надя грохается на колени за Любиной спиной.
— Пощади, хозяйка, — хрипло стонет она, ударив топором в пол. — Не убивай.
Люба чувствует, что сейчас потеряет сознание от титанического давления тьмы в глаза. Труп милиционера всходит жарким пламенем, разрушаясь прямо на глазах. Надя хрипло воет и царапает линолеум грязными пальцами. Люба поворачивается к Наташе. Та стоит у холодильника со своей книгой, ее колотит озноб, Наташины глаза закрыты. Обезьяна берет обеими руками брошенный Надей топор и, от натуги взвизгнув, с размаху рубит коленопреклоненную бабу по голове. Топор врезается в череп, как в одеревеневший арбуз. Надя дергается вперед и хватается руками за голову, по-бабьи ревя от боли. Второй удар разбивает ей темя, на стенку плиты ляпают густые и темные, как сливовый компот, мозги. Надя заваливается набок, Обезьяна с визгом бьет еще раз, лезвие топора входит женщине в лицо, выпуская из-под себя полный ротовой глоток крови. Обезьяна охает и рубит, раз за разом выбивая из треснувшего лица Нади багровую жижу. Любе вдруг становится легче, и она понимает: это потому, что существование Нади в этот момент оборвалось. Сцепив губы, на равнодушно отворачивается и проходит мимо застывшей Наташи в коридор, где под вешалкой лежит Ветка с лицом белее простыни, раскинув в стороны руки, такая бесчувственная и по внеземному прекрасная.
— Она в обморок упала, — почти неслышно произносит Наташа за Любиной спиной. — Уж очень здоровенный был мент.
Ее слова уже отделены от Любы целой стеной бетона и плотного, шумящего по листьям дождя, она проходит сквозь стену, искривленную в форме двери, становится коленями на диван и с отвращением блюет, уже в который раз за день, на темное покрывало, все в багрово-черных цветочках, мелких, как мошкара. Облака затмения ходят перед Любой в курлычущей рвотной тишине, она не отпускает схваченный руками край покрывала и поерзывает коленями, чтобы не залить их рвотой. Совершив напоследок несколько пустых зевков, Люба скромно поднимает слезные глаза, подтаскивая ко рту верхнюю часть ткани, чтобы отереться. В комоде стоит фотография, красивая темноволосая девушка с чуть надутым лицом и тонкой шеей.
Оттолкнувшись от спинки дивана, Люба встает на ноги и идет по комнате, заполненной множеством громоздких старых вещей, по пути наступая в испачканную засохшей кровью тряпку, на которой огромный мертвец Федя резал некогда то, что было раньше мальчиком Ромочкой Клочковым, не достроившим в песочнике свой маленький город, где мечталось ему жить и водить песочными улочками пластмассовые грузовики, груженые все тем же песком. Заманив мальчика в подъезд, Федя так дал ему тогда дубовым кулаком в зубы, что мальчик не мог больше ни кричать, ни думать, только булькал еще кровью, пытаясь дышать и тараща глазки наподобие совенка, вынутого из дупла на свет.
Потянувшись рукой и перевернув фотографию, Люба читает надпись на ней, сделанную шариковой ручкой: «Бабушке Ларисе от любящей внучки Жанны».
«Но я изберу одного из вас, того, кто поднимется на гору ужаса, и собственной кровью напою его. Тот, избранный, укажет слепцам путь, и огнем покроет края его, чтобы знали они, куда идти.»
Свет, Глава 11.
Воспламенившиеся туши Феди и Нади превратились в два толстых обгоревших чучела, уродливый памятник героям первородного греха, сраженным немилосердным Божьим огнем. Труп Ларисы Леопольдовны, в свою очередь, надулся тяжелой вонью, глядя, как обморочные кухонные мухи прилипли к недостижимому потолку. Наташа отмывает лицо Ветки под холодной водой, заставив ее вновь вернуться из волшебного мира небытия на грязный линолеум, забрызганный темной кровью и гнойной кашей из лопнувших мертвых тел. Увидев, на чем стоят ее ноги, Ветка плачет от омерзения, вытирая слезы тонким запястьем, вылезающим из рукава.
К тому времени как они выходят из дома, солнце уже упало в тяжелые воды, противящиеся не огню, а свету, где оно плывет обычно всю ночь во тьме и безмолвии, никем не видимое, и только это и есть отдых для солнца — никому не светить, отдых, как блаженное предчувствие далекой грядущей поры, когда все ослепнет от его неистового сияния, и наступит наконец долгожданный вечный покой.
Вокруг темнеет, в домах зажглись первые окна, тающая синева света еще остается на плиточных стенах, но в мусорных баках уже поселился непроницаемый мрак, крысы мелькают поперек асфальтовых дорожек, из-под ящика — в кусты, из кустов — в бумажный ворох расплывшихся под дождями газет, крысы, маленькие серые галлюцинации, что замечаются лишь краем глаза, прежде чем исчезают навсегда.