Обезьяна торчит в том же месте, где они расстались, она стоит под забором, засунув руки в карманы красной курточки, фигурка ее кажется издали совсем маленькой и несчастной, на самом деле Люба понимает, что это просто ее собственная душа распространяет свое несчастье на весь окружающий мир. Порыв ветра поднимает со стройки тучу пыли и бросает ее через котлованы в сторону жилых массивов, по пути засоряя Любе волосы. Обезьяна отворачивает от колющего ветра лицо, терпеливо морщась, и Люба ощущает незнакомую теплоту к уродливому существу, которому, похоже, точно так же некуда идти, как и ей самой, мутная стена слез встает из глаз, Люба всхлипывает на ходу и прижимает к ним раскрытую, с бессильно согнутыми пальцами, ладонь.
Наташа и Ветка сидят уже на скамеечке возле пустого белого лотка, за которым никто не продает пирожков, молодая женщина в пестрой косынке катит навстречу солнцу белую коляску, словно пытается нагнать его по ту сторону неба и согреть алыми лучами, оживить своего мертворожденного, кленовые листья стремятся под скамеечку вслед за течением, как водяные цветы. Обезьяна уходит искать себе сигарет в обезлюдевших аллеях, а Люба садится рядом и кладет свою сумку Наташе на колени, прохладное небо дышит своим мертвенным огнем ей в лицо.
— Устала? — спрашивает Наташа, беря Любину руку своими теплыми пальцами.
— Я встретила ее там, — холодно произносит Люба. — Я с ней в лифте ехала. Она остановила время и, пока оно не шло, она сделала со мной… Я не хочу больше жить, — Люба снова ощутила приближение волны слез. — Она сделала со мной… — она резко поворачивается к Наташе, встречая ее широко раскрытые серые глаза. — Ты знала, что так будет!
Наташа отрицательно взматывает головой, в глазах ее тоже сверкают слезы.
— Прости, — тихо говорит она. Губы ее дрожат. — Ведь это было не сейчас.
— Я знаю, — Люба опускает голову и закрывается руками. Ее овсяные волосы свешиваются поверх пальцев. — Наташа, скажи: это больно — умереть? Мне так страшно, так страшно.
— Не надо, — Наташа обнимает Любу за плечи и прижимается лицом к ее волосам. — Пожалуйста. У меня совсем никого нет, кроме тебя. Мама… ты видела ее? Она мертва. Она уже давно мертва, еще прежде чем все… Ну я знаю, что тебе больно, плохо, но… с этим можно покончить, ты мне веришь, Любка?
— Нет. С этим нельзя покончить. Никогда, — спина Любы дрожит. — Мне кажется, это было раньше, чем я родилась.
— Пусть. Но это можно убить.
— Что?
— На краю бездны это можно убить, я точно знаю.
— На краю чего?
— Бездны. Не спрашивай меня, где это. Но мы найдем. Ты слышишь, Любка? Что может помешать нам, если проклятие хуже самой смерти?
Люба чует колючую полоску сигаретного дыма, это значит, что Обезьяна вернулась и села рядом. Выпрямившись, Люба убирает руки от лица, стараясь придать ему неподвижность. Но нижняя губа все равно бесконтрольно подергивается.
— Ну вот и хорошо, — Наташа отстраняется от Любы и роется в сумке. Нащупав книгу, она заглядывает внутрь, чтобы убедиться, что это действительно она. Обезьяна молча курит, скрестив ноги и сгорбившись, как щуплая старушка. Ирина по прозвищу Ветка разглядывает свои ногти.
— Так это была одна из них? — спрашивает Люба.
— Похоже, — отвечает Наташа и застегивает сумку на молнию. — Нам пора.
— Я думала, она… убьет.
— Они ищут меня, — тихо и уверенно говорит Наташа. — Может быть, они хотели, чтобы ты привела их ко мне.
Похолодев, Люба оглядывается по сторонам, боясь различить за яркой листвой кустов темный силуэт женщины из лифта. Наташа встает и делает шаг от скамейки, расправляя измятое еще в подвале платье. Люба встречает взгляд Ветки, вкрадчивый и глубокий, как вечерний ветер в ветвях плакучих ив. Последней остается сидеть Обезьяна, волчьего цвета дымок уносится от ее веснушчатого лица вдоль пустых скамеек, удивительно долго не растворяясь в темнеющем воздухе парка.
Вшивая живет за кожаной дверью на первом этаже кирпичного пятиэтажного дома, сырые стены которого меняют цвет вне зависимости от высоты, и в черной коже двери, оборванной возле глазка, тускло светятся старинные медные гвозди. В парадном пахнет пылью и кошачьим пометом, въевшимся в распоротые подушки дивана, что вывалены вдоль стены, а еще сырой штукатуркой и скисшим молоком, которое едят старики, оранжевое солнце просвечивает квадратное окошечко, лишенное стекла, и отпечаток его лежит на лестнице, как оброненный проходившей женщиной платок. Наташа стучит костяшкой пальца по глазку, потому что звонок не работает.
— Кто? — спрашивает наконец хриплый старушечий голос.
— Лариса Леопольдовна, — скребет ногтями по заскорузлой коже Наташа. — Мы к вам по делу. Мы от Виктории Владимировны.
— Отойдить подальше, — глухо хрипит Лариса Леопольдовна. — Я не вижу.
Наташа берет Любу за руку и они согласованно отступают от двери.
— Вы нас не знаете, Лариса Леопольдовна, — ласково поет Наташа. — Но у нас к вам важное дело.
— Что? — каркает Лариса Леопольдовна, грузно возясь за дверью, будто кого-то душа.
— Виктория Владимировна просила вам книжку показать, может, вы про нее что-нибудь знаете, — говорит Наташа. — Можно нам войти?
— Вихтория?
— Она говорила, что бывала у вас, и что вы разбираетесь в подобных вещах. Эту книгу мы нашли на чердаке одного дома, определенного на снос. Виктория Владимировна сказала, что это очень интересная книга. Если вам она нужна, мы бы ее продали. Совсем недорого.
— Мне книг не надо, — визгливо всхрапывает старуха.
Тут надо заметить: Лариса Леопольдовна навидалась книг за свою долгую болотную жизнь. Сорок пять лет проработала она в районной библиотеке, выдавая школьникам пыльное, пахнущее прогорклым табаком внеклассное чтение, пожеванные временем мягкие томики «Следопыта» и «Последнего из могикан», записки о морских катастрофах, залитые выцветшим чаем, и тяжеловесные, темно-сливовые камни ленинского собрания сочинений. Иногда захаживали и студенты, за поношенным сборником стихов или за долей «Капитала», черной, как помрачневшая от многовековой подвальной выдержки микстура первых дней сотворения космоса. Когда Лариса Леопольдовна состарилась, и взор ее застлала защитная пелена, читать ей стало трудно, но книги уже и без того говорили с ней на своем визгливом, нечеловеческом языке, рассказывая вещи, скрытые от обычных читателей и даже от самих своих авторов. Чем старее была книга, тем резче звучал ее исковерканный временем голос, тем непонятнее были слова, вырывавшиеся из сложенных бумажных листов. В библиотеке были и несколько невесть откуда взявшихся книг начала века, они сладко пахли ядовитым клеем, страницы их были желты и толсты, литографии бессмысленны, но многозначительны. Лариса Леопольдовна постепенно изымала говорящие книги из списков, собирая их в особом запертом шкафу, как требующие ремонта, настал час, и она отравила свою более молодую сотрудницу, с которой жила шестнадцать лет среди стеллажей, следующую сжила с работы за год, а больше никого не прислали, потому что пришли трудные времена, и в библиотеках остались работать только выжившие из ума старухи. Собственно, Лариса Леопольдовна тоже выжила из ума, она перестала помнить свою молодость, позабыла, сколько лет живет на свете, невестке, вдове умершего сына, она не отпирала больше дверь, потом сломала в своей квартире телефон, чтобы не слышать человеческих голосов, только визг книг интересовал ее, а книги требовали родной крови, знание их мерзко выло от таинственной неполноты, разорванные связи злобно скрежетали в ночной темноте, словно сверчки, а Лариса Леопольдовна уже плохо ходила тромбозными ногами, тогда она нашла себе человека средних лет, с нафталиновыми усиками и очками из чистого стекла на крысиной морде, за старые вещи, матушкин фарфор и массивные броши он отыскивал ее книгам родственников, Лариса Леопольдовна верила, что крысиный человек погружается в самое время, все дольше и дольше оставаясь под ним, иногда она теряла уже надежду, что он вынырнет вновь, но он неизменно являлся, сверкая золотом двух верхних зубов, и книги, которые он приносил, делались все старее, пока наконец в руках хрипящей библиотекарши не оказалась книга в высшей степени старая и никчемная, к тому же изрядно поеденная червем, названия на ней не было, так как переплет давно испортился и его заменяла глухая коричневая обложка, а титульный лист кто-то давно выдрал, может быть, им разожгли камин во время Отечественной войны двенадцатого года, а может, там написано или нарисовано было нечто совершенно поганое, в любом случае Лариса Леопольдовна книгу купила и прочла, в ней не было ничего, кроме пошлейшей любовной истории, но средние страницы несли на себе бурый след, а уж кровь Лариса Леопольдовна всегда могла отличить от пролитого кофе. И этот самый след был куда важнее титульного листа, по нему Лариса Леопольдовна нарекла книгу Кровавой, и другие книги смолкли в преклонении перед старостью Кровавой, и восемь ночей ждали, когда она заговорит. И она заговорила, голос ее скрипел во тьме шкафа, как сучья сосен на ветру, книга открыла старухе место, где в годы гражданской войны зарыта была женщина, умершая от тифа, и вместе с ней зарыта была власть, о которой сама мертвая не знала, и над тем местом не растет теперь трава, и сила, спящая под землей, жаждет освобождения. Майской ночью, когда белые лепестки вишен отражали фосфорическое мерцание звезд, старая библиотекарша доползла, неистово хрипя, как издыхающий зверь, до осевшего склона оврага, узкой щели в земле, она разрыла почву руками, из носа и рта у нее лилась кровь, она рыла себе могилу, но навстречу ей двинулся прохладный, изгнивший запах чужой, неимоверно долгой жизни, что отныне должна была стать ее собственной.