— Какая была у бабушки фамилия до того, как она вышла за дедушку?
— Боулден.
— Откуда у нее такая фамилия?
— От белого, который был ее хозяином.
— Она что же, была рабой?
— Да.
— Фамилия бабушкиного отца тоже была Боулден?
— Бабушка не знала своего отца.
— И потому ей дали первую попавшуюся фамилию, да?
— Дали ей фамилию — и все, больше я ничего не знаю.
— А разве бабушка не могла узнать, кто ее отец?
— Зачем, дурачок ты эдакий?
— Чтобы знать.
— А зачем ей это знать-то?
— Просто так.
— Ну узнала бы она, а дальше что?
На это я ничего не мог ей ответить.
Я зашел в тупик.
— Мам, а от кого нашему папе досталась фамилия?
— От его отца.
— А его отцу от кого?
— От белого хозяина, как нашей бабушке.
— Они знают, кто он был?
— Не знаю.
— А почему же они не узнали?
— Зачем? — жестко спросила мать.
И я подумал, что отцу и в самом деле не нужно и не интересно знать, кто был отец его отца.
— Кто были папины предки? — спросил я.
— Были белые, были и краснокожие, были и черные.
— Значит, индейцы, белые и негры?
— Да.
— Кто же тогда я?
— Когда вырастешь, тебя будут называть цветным, — сказала мать. Потом посмотрела на меня и спросила, язвительно усмехаясь: — Что, вам это не по нутру, мистер Райт?
Я разозлился и промолчал. Пусть называют меня цветным, мне от этого ни холодно и ни жарко, а вот мать от меня все равно что-то скрывает. Скрывает не факты, а чувства, отношения, принципы, она не хочет, чтобы я о них знал, и, когда я настаиваю, сердится. Ладно, все равно когда-нибудь узнаю. Пусть я цветной — что тут такого? Почему я должен чего-то остерегаться? Правда, я не раз слышал о том, что цветных бьют и даже убивают, но все это, думал я, меня не касается. Конечно, такие разговоры вселяли смутную тревогу, но я был уверен, что уж себя-то я в обиду не дам. Все очень просто: если кто-то захочет убить меня, я убью его первый.
Когда мы приехали в Элейн, то оказалось, что тетя Мэгги живет в одноэтажном домике с верандой и двор их обнесен забором. Это было очень похоже на наш дом в детстве, и я страшно обрадовался. Мог ли я знать, как недолго мне придется здесь прожить, мог ли я знать, что мое бегство отсюда станет моим первым причастием расовой ненависти?
Мимо дома проходила широкая пыльная дорога, по обочинам ее росли полевые цветы. Было лето, в воздухе день и ночь стоял запах пыли. Проснувшись рано утром, я бежал босиком на дорогу — как чудесно было ощущать подошвами холод лежащей сверху росы и почти одновременно с ним тепло нагретой солнцем мягкой глубокой пыли!
Когда поднималось солнце, начинали летать пчелы, и я обнаружил, что их можно убивать ладошками, нужно только хорошенько прицелиться и хлопнуть. Мать остерегала меня, говорила не надо, пчелы мед собирают, грех убивать тех, кто нас кормит, пчела меня когда-нибудь за это ужалит. Но я был уверен, что перехитрю всех пчел. Однажды утром я прихлопнул руками огромного шмеля, который как раз нацелился сесть на цветок, и он ужалил меня в самую ладошку. Я с ревом кинулся домой.
— Так тебе и надо, — безжалостно сказала мать.
Больше я пчел никогда не убивал.
Муж тети Мэгги, дядя Госкинс, содержал пивной зал, его посещали негры, работавшие на окрестных лесопильнях. Вспомнив пивной зал в Мемфисе, я стал просить дядю Госкинса, чтобы он как-нибудь взял меня с собой и показал свое заведение, и он обещал, но мать запретила, она боялась, что, если я еще хоть раз попаду в пивную, из меня непременно вырастет пьяница. Ну что ж, не показываете пивной зал — не надо, зато наедаться здесь можно до отвала. Стол у тети Мэгги просто ломился от еды, даже не верилось, что вся она — настоящая. Я долго не мог привыкнуть к тому, что здесь можно есть вволю; мне все казалось, что если я сейчас наемся досыта, то на потом уже ничего не останется. Когда мы в первый раз сели за стол в доме тети Мэгги, я никак не решался притронуться к еде и наконец спросил:
— Можно есть сколько хочу?
— Да, сколько твоей душе угодно, — подтвердил дядя Госкинс.
Но я ему не поверил. Я ел, ел, ел, у меня начал болеть живот, и все равно я не желал вылезать из-за стола.
— Смотри, лопнешь, — сказала мать.
— Ничего, пусть ест досыта, пусть привыкает к еде, — возразил дядя Госкинс.
После ужина я увидел на блюде для хлеба целую гору сухарей, это меня так поразило, что я глазам своим не поверил. Сухари стояли прямо передо мной, я знал, что в кухне еще много муки, по все равно я боялся, что утром на завтрак не будет хлеба. А вдруг ночью, пока я сплю, сухари исчезнут? Не хочу просыпаться утром голодным, зная, что в доме нет ни крошки! И я потихоньку стащил с блюда несколько сухарей и сунул их в карман — есть сухари я не собирался, просто хотел сделать себе запас на случай голода. Даже когда я привык, что и утром, и в обед, и вечером стол ломится от еды, я продолжал таскать хлеб и прятать его в карманы. Когда мать стирала мои вещи, ей приходилось извлекать из карманов липкое крошево, и она ругала меня, стараясь отучить от этой привычки; я перестал прятать хлеб в карманах и прятал его теперь в доме, по углам, за шкафами. Я избавился от привычки красть и запасать хлеб лишь после того, как уверился, что у нас будет еда и на завтрак, и на обед, и на ужин.
У дяди Госкинса была лошадь и кабриолет, и, отправляясь за покупками в Элену, он иногда брал меня с собой. Однажды, когда мы ехали, он сказал мне:
— Слушай, Ричард, давай напоим лошадь на середине реки, хочешь посмотреть?
— Хочу, — сказал я смеясь, — только она там пить не будет.
— Как это не будет? — возразил дядя. — Еще как будет. Сейчас увидишь.
Он стегнул лошадь и погнал ее прямо к берегу Миссисипи.
— Эй, куда ты? — спросил я, чувствуя, как во мне поднимается тревога.
— На середину, лошадь поить, — ответил он.
Проехали мимо пристани, спустились по мощенному булыжником пологому съезду к берегу и на всем скаку влетели в воду. Я увидел раскинувшуюся передо мной безбрежную гладь реки и в ужасе вскочил на ноги.
— Езжай обратно! — завопил я.
— Сначала напоим лошадь. — Дядя был непреклонен.
— Но там глубоко! — взвизгнул я.
— А здесь она пить не будет, — сказал дядя Госкинс и хлестнул борющееся с течением животное.
Коляска начала погружаться в воду. Лошадь пошла медленнее, вот она вскинула голову, чтобы но глядеть на воду. Я схватился за край коляски и, хоть не умел плавать, решил выпрыгнуть.
— Сядь, а то вывалишься! — крикнул дядя.
— Пусти меня! — орал я.
Вода уже закрыла ступицы колес. Я хотел прыгнуть в реку, но дядя схватил меня за ногу. Вода окружала нас со всех сторон.
— Пусти меня, пусти! — не переставая, вопил я.
Коляска знай себе катилась, вода поднималась все выше. Лошадь встряхивала головой, изгибала шею, храпела, глаза ее дико вращались. Я изо всех сил вцепился в край, надеясь вырваться из дядиных рук и прыгнуть в воду, если коляска опустится чуть-чуть глубже.
— Тпру-у! — наконец крикнул дядя.
Лошадь остановилась и заржала. Желтая вода в крутящихся воронках была так близко, что я мог дотронуться до нее рукой. Дядя Госкинс поглядел на меня и расхохотался.
— Ты что, в самом деле думал, я доеду на коляске до середины реки? спросил он.
Я так перетрусил, что не мог говорить, все тело дрожало от напряжения.
— Ладно, чего ты, — стал успокаивать меня дядя.
Повернув, мы двинулись к пристани. Я все еще не мог разжать руки и выпустить край коляски.
— Теперь-то уж бояться нечего, — говорил дядя.
Коляска выкатилась на берег, страх отпустил меня, и мне показалось, что я падаю с огромной высоты. Я ощущал какой-то резкий, свежий запах. Лоб у меня был мокрый, сердце стучало как молот.
— Пусти, я хочу вылезти, — попросил я.
— Почему? Зачем? — удивился дядя.
— Я вылезти хочу!
— Дурачок, мы же на берегу.
— Остановись! Я хочу вылезти, слышишь!
Дядя Госкинс не остановил коляску, даже не посмотрел в мою сторону, он ничего не понял. Тут я изловчился да как сигану из коляски! И благополучно приземлился в дорожную пыль. Дядя остановил лошадь и тихо спросил:
— Неужто ты и вправду так перепугался?
Я не ответил, я не мог говорить. Страх мой прошел, я глядел на него и видел перед собой чужого человека, человека, которого я раньше не встречал, с которым у меня никогда не будет ничего общего.
— Ну ладно, Ричард, вставай и садись обратно, — сказал он, — я отвезу тебя домой.
Я покачал головой и разрыдался.
— Ты что, сынок, не доверяешь мне? — спросил он. — Да я же на этой реке родился, я ее знаю как свои пять пальцев. Тут дно каменистое, можно идти полмили, и все будет по грудь.
Его слова летели мимо моего слуха, я ни за что на свете не сел бы в его коляску.