Я прошмыгнул мимо нее в дом, пулей пролетел по коридору и забился в темный угол. Тяжело дыша, мать кинулась на меня. Я юркнул вниз, пополз, вскочил на ноги и снова бросился наутек.
— Зря стараешься, голубчик, не поможет, — говорила мать. — Все равно я тебя сегодня отстегаю, умру, но отстегаю!
Она снова рванулась ко мне, и снова я успел отскочить, тяжелый жгут мокрого полотенца просвистел мимо. Я вбежал в комнату, где стоял братишка.
— Да что случилось-то? — недоуменно спросил он: ведь он не слыхал моих слов.
Губы мне ошпарил удар. От боли я завертелся волчком. Теперь я попался в лапы к бабушке! Она влепила мне подзатыльник. Тут в комнату вошла мама. Я упал на пол и залез под кровать.
— Вылезай сейчас же! — приказала мать.
— Не вылезу! — вопил я.
— Вылезай, не то изобью до полусмерти!
— Не вылезу!
— Позови отца, — сказала бабушка.
Я затрясся. Бабушка послала братишку за дедом, а деда я боялся пуще смерти. Это был высокий жилистый негр, угрюмый и молчаливый. Когда он сердился, то так страшно скрежетал зубами, что кровь стыла в жилах. Во время Гражданской войны дед сражался в армии северян, и по сей день в его комнате, в углу, стояла заряженная винтовка. Он был убежден, что война между штатами вот-вот вспыхнет снова. Я слышал, как братишка выскочил из комнаты, и понял, что сию минуту явится дед. Я сжался в комочек и застонал:
— Не надо, пожалуйста, не зовите…
Пришел дед и велел мне вылезать из-под кровати. Я не двинулся с места.
— Вылезайте, молодой человек, вылезайте, — повторял он.
— Не вылезу!
— Ты, видно, хочешь, чтоб я принес винтовку?
— Нет, сэр, не надо! Пожалуйста, не убивайте меня!
— Тогда вылезай!
Я не шевельнулся. Дедушка взялся за спинку и подвинул кровать. Я вцепился в ножку, и меня поволокло вместе с ней. Дед схватил меня за ногу, но я не сдался. Он двигал кровать то в одну сторону, то в другую, а я стоял на четвереньках под самой серединой кровати и ползал вслед за ней.
— Вылезай, паршивец, ух, как я тебя выпорю! — кричала мать.
Я не шевелился. Снова поехала кровать — я пополз следом. Я не думал, не размышлял, не рассчитывал, я просто повиновался инстинкту: мне грозит страшная опасность, нужно ее избежать, вот и все. Наконец, дедушка махнул на меня рукой и ушел.
— Прячься не прячься — все равно выпорю, — сказала мать. — Хоть месяц там сиди, а свое получишь. И есть тебе сегодня не дам.
— Да что он сделал-то? — допытывался братишка.
— Сделал такое, за что убить мало, — сказала бабушка.
— А что это такое? — не отставал братишка.
— Хватит болтать, ложись лучше в постель, — велела ему мать.
Уже давно наступила ночь, а я все сидел под кроватью. Все в доме заснули. Мне так хотелось есть и пить, что я решил вылезти, а когда вылез и встал на ноги, то увидел в коридоре мать — она ждала меня.
— Иди в кухню, — приказала она.
Я пошел за ней в кухню, и там она меня высекла, но не мокрым полотенцем, потому что дедушка это запретил, а розгой. Она била меня и требовала, чтобы я признался, где я слышал эту похабщину, а я ничего не мог сказать ей, и от этого она лишь пуще разъярялась.
— Буду сечь, пока не признаешься, — объявила она.
В чем я мог ей признаться? Среди тех матерных слов, которым я научился в мемфисской школе, не было ни одного, касающегося извращений, хотя я вполне мог слышать такие слова, когда таскался пьяный по пивным. Утром бабушка торжественно объявила, что знает, кто погубил меня: я развратился, читая книги Эллы. Я спросил, что это значит — «развратился», и мать меня снова выдрала. Как ни убеждал я их, что ни в одной книге таких слов не было и что я никогда ни от кого их не слышал, они мне не верили. Бабушка стала обвинять Эллу, мол, это она рассказывает мне всякие непристойности, и расстроенная Элла, плача, уложила чемоданы и съехала от нас. Ужасный скандал, который разразился из-за моих слов, доказал, что в них скрыт какой-то особый смысл, и я дал себе слово дознаться, за что же меня били и позорили…
Жизнь начала говорить со мной более внятным языком. У каждого события, я знал теперь, был собственный смысл.
Помню, с каким острым, холодящим душу восторгом ловил я безветренными летними ночами порхающих светлячков.
Помню, как манил меня влажный, сладкий, всепроникающий аромат магнолий.
Помню, какой безбрежной свободой веяло от зеленых полей, когда по густой, высокой траве катились мягкие, серебрящиеся под солнцем волны.
Помню, какое бескорыстное восхищение изобилием природы я испытал, когда на моих глазах раскрылась коробочка хлопка и на землю упал белый, пушистый комочек ваты.
Помню, какая жалость сдавила мне горло, когда я увидел во дворе жирную, тяжело переваливающуюся утку.
Помню, какой тревогой вонзилось в меня струнное гудение черно-желтого шмеля, взволнованно, но терпеливо вьющегося над белой розой.
Помню, как одурманило и усыпило меня молоко, когда я впервые в жизни пил его вдоволь, стакан за стаканом, медленно, чтобы продлить удовольствие.
Помню, какой горький смех разбирал меня, когда мы поехали с бабушкой в город и ходили по магазинам Кэпитоль-стрит, а белые с недоумением глазели на нас — белую старуху с двумя цепляющимися за ее руки негритятами.
Помню чудесный свежий запах жареных хлопковых семян, от которого начинали течь слюнки.
Помню, в какой я приходил азарт, когда пасмурными днями мы с дедом ловили рыбу в желтых от глины речушках.
Помню, с каким жадным наслаждением я поедал молодые лесные орехи.
Помню, как жарким летним утром я исцарапался в кровь, собирая ежевику, а когда вернулся домой, губы и руки у меня были черные и липкие от ежевичного сока.
Помню, как я в первый раз попробовал сандвич с жареной рыбой, — мне показалось, что ничего вкуснее я в жизни не ел, и я отщипывал по крошечке, мечтая, чтобы сандвич никогда не кончился.
Помню, как болел у меня всю ночь живот после того, как я залез тайком к соседям в сад и наелся там зеленых персиков.
Помню, как однажды утром я чуть не умер от страха, потому что наступил босой ногой на ярко-зеленую змейку.
Помню долгие, тягучие, нескончаемые дни и ночи, когда зарядят беспросветные дожди…
Наконец-то мы стоим с чемоданами на вокзале и ждем поезда, который отвезет нас в Арканзас, и вдруг я в первый раз в жизни замечаю, что возле кассы стоят две очереди — «черная» и «белая». Пока мы гостили у бабушки, я осознал, что на свете существуют негры и белые, осознал так остро, что эту мысль уже не вытравить из меня до самой смерти. Когда стали садиться в поезд, я обратил внимание, что негры направляются к одним вагонам, а белые — к другим. Мне по наивности захотелось посмотреть, как белые едут в своих вагонах.
— Можно пойти взглянуть хоть одним глазком на белых? — попросил я мать.
— Сиди смирно, — не пустила она.
— Но ведь это же можно, правда?
— Сиди, сказано!
— Почему ты меня не пускаешь?
— Ты перестанешь болтать глупости?
Я уже не раз замечал, что мать сердится, когда я начинаю расспрашивать ее о неграх и о белых, и никак не мог понять, почему. Мне хотелось понять эти две разные породы людей, которые живут бок о бок и которых ничто не объединяет — кроме, пожалуй, ненависти. И потом, моя бабушка… Кто она белая? Совсем белая или не совсем? И кем ее считают белые?
— Мам, а бабушка белая? — спросил я, когда поезд наш мчался сквозь темноту.
— У тебя же есть глаза, сам видишь, какая она, — ответила мать.
— А белые считают ее белой?
— Возьми да спроси их сам, — отрезала она.
— Но ты-то ведь знаешь! — не отставал я.
— Я? Откуда? Я же не белая.
— Бабушка на вид белая, — сказал я, надеясь утвердиться хотя бы в одном. — А мы — цветные. Почему же она тогда живет с нами?
— Ты что, не хочешь, чтобы бабушка жила с нами? — спросила мать, уходя от моего вопроса.
— Хочу.
— Зачем же тогда спрашиваешь?
— Потому что хочу знать.
— Ведь бабушка живет с нами, верно?
— Живет.
— Так чего же тебе еще?
— А она хочет жить с нами или нет?
— Что ж ты ее сам об этом не спросил? — насмешливо сказала мать, опять уклоняясь от ответа.
— Она что, стала цветной, когда вышла замуж за дедушку?
— Перестань задавать глупые вопросы!
— Нет, правда?
— Никакой цветной бабушка не стала, — сердито ответила мать, — у нее от рождения такая кожа.
Снова мне не давали проникнуть в тайну, в смысл, в суть того, что крылось за словами и умолчаниями.
— Почему бабушка не вышла замуж за белого? — спросил я.
— Потому что не хотела, — со злостью отрезала мать.
— Почему ты не хочешь со мной разговаривать?
Она влепила мне затрещину, и я заревел. Потом, сколько-то времени спустя, она все-таки рассказала мне, что бабушкины предки были ирландцы, шотландцы и французы и в каком-то колене к кому-то из них примешалась негритянская кровь. Рассказывала мать спокойно, ровно, обыденно, без тени волнения.