— Сори, бат…[67]
Уже одетый, всунулся Люсьен:
— On fout le camp![68]
Алексея как катапультировало.
Зеваки за дверью шарахнулись в стороны.
Они вырвались к каналу.
— Кошмар! Ты жопу её видел?
— Профессиональный, — выдохнул Алексей… — Профессиональный травматизм. Мог бы выбрать помоложе.
— Я что, специалист? Я человек женатый, любовь не покупаю. Нет, но сто гульденов…
— Цена познания. Забудь.
— Могли бы в ресторан сходить. Это на наши франки сколько?
Справа в подворотне был фастфуд.
В глубине под сводами они взяли по кофе и хот-догу.
В стойку, которая шла вдоль каменной стены, были вделаны мини-телевизоры — экранчиками вверх. Рядом с каждым пара наушников. Они влезли на табуреты.
По ТВ давали сюжет на тему библейской зоофилии — Змей с женщиной. Под развесистым деревом она ласкала толстые кольца, которыми Змей обвил её, как ствол, используя для познания добра и зла конец хвоста. Он заглянул к Люсьену — тот же Змей. Рядом с картонным стаканчиком кофе, закрытым пластиковой крышкой. Изображение оставляло желать, но Люсьена загипнотизировало. В руке он держал ненадкушенный хот-дог. Алексей надел наушники — женщина говорила по-голландски. Язык был полон страсти и согласных. Он надел наушники на мокрую после душа голову Люсьена, который стал смеяться так, что абориген за стойкой поднял голову. Вдруг Люсьен сорвал наушники и спрыгнул с табурета, роняя его с грохотом.
— Настоящий, думаешь?
— Похоже.
— Анаконда?
— Или какой-нибудь питон.
— Питон?
Хот-дог его ещё завёрнут был в салфетку. Он швырнул его в канал, разбив неоновое отражение. Из полуподвальных секс-шопов рвалась наружу музыка, мелькали лица очень чёрных амстердамцев, блестящих от пота, озабоченных, недобрых…
— Такое чувство, что нас сейчас зарежут. Нет, серьёзно?
— Комплекс вины.
— Ты думаешь? Но только не перед Бернадетт…
Они перешли мост и зашагали вдоль канала в обратную сторону.
— Нет, — сказал Люсьен. — Наверное, мне хватит Амстердама.
— А женщины?
— Наверное, мне нужны другие.
— Как насчёт этой?
На железном крыльце, как на помосте, стояла пожилая дама в блестящей чёрной коже. Расставив ног в шнурованных сапогах. Хлыст — поперёк бёдер. С тыла её подсвечивало из приоткрытой двери заведения, где на кирпичной стене висели плети, цепи, кандалы.
— А что… Забыть про Триест?
Хлыст искусительно прищёлкнул по ладони полуперчатки.
Он сделал шаг назад.
— Maman мою напоминает. Нет, после этого мне останется только в канал. Вниз головой.
Ни перил, ни парапета — они шли по самому краю. Над маслянистой рябью сомнительных огней квартала, который если чем и жуток, так этой своей мёртвой водой.
На мосту среди толпы очаг возбуждения. Они огибали группу, когда Алексея вдруг схватили за руку:
— French?[69]
Ирокез — брошенный ими в Бельгии. Безумные глаза и бритый череп. К ним повернулись лица из чугуна. Из нагрудного кармана ирокеза выпрыгнул обтянутый резинкой свёрток денег — так резко Алексей рванулся прочь. Туристы разбежались, а банда загрохотала за ними по мостовой, взывая:
— Kill the frogs![70]
13.
Люсьен остановил машину.
— Фу-у…
Луна сверкала в канале, по прямой пересекавшем луга. Справа на поляне чернел уснувший фермерский дом, а прямо перед ними было нечто вроде леса. Переехав дощатый мост, они свернули в мокрые кусты.
— Роса, — сказал Алексей. — В Париже нет.
— Разве?
— А ты не замечал?
Место казалось укромным, но не успели они решить насчёт ночёвки, как с двух сторон в машину ударил свет фонарей.
— Йопт…
— Не по-русски! И спокойно…
Алексей сидел и видел, как русского нелегала в этих вот блестящих наручниках транспортируют в участок, чтобы утром под конвоем выставить за пределы пермиссивного королевства. Но вооружённые до зубов полицейские ограничились взглядом на пресс-карту Люсьена, сами же при этом высказав предположение, которое Люсьен опровергать не стал, что они здесь освещают для своей французской прессы голландский этап велогонок Tour de France.
И взяли под козырёк.
— В этих глазах и мысли не возникло, что мы, к примеру, педаки. Утомлённо Люсьен завёл машину. — Цивилизованные всё же люди. У нас бы во Франции и застрелить могли…
Асфальт в ночи слепил. Подавляя зевоту, они неслись вперёд, таращась на подсвеченные указатели, куда-то он сворачивал и, осознав ошибку, возвращался, из лабиринта этой цивилизации выхода не было…
«Спишь?»
С закрытыми глазами Алексей мотнул головой.
Снилось что-то на грани поллюции, но он успел проснуться раньше. Люсьен обнимал его во сне. Он снял руку друга, повернулся на другой бок, но заснуть не смог. Весь воздух в машине выдышан, и стёкла запотели так, что ничего не видно.
Кроме того, что утро.
Он открыл дверцу, из-под которой стала выскакивать полынь. Размялся, расстегнулся и поднял глаза. Люсьен вылез из машины и присоединился, оглядывая стройки вокруг пустыря.
— Что это?
— Утрехт как будто.
— Утрехт?
Чувство абсурда нашло такое, что лечь в сорняк и помереть. Алексей рванул по каменистой почве, задохнулся и, вернувшись, закурил натощак. Люсьен отбрасывал локти, разгоняя кровь на фоне машины, отчуждённо нахохленной под испариной росы.
Выехав на улицу, они направились в центр этого Утрехта — к горячему кофе. Это только его дочь Анастасия способна утром выпить стакан холодной воды из-под крана и бодро уйти в свою школу на улице Семи Сестёр.
— Эрекция исчезла на хуй, — сказал Люсьен.
— У тебя?
— А у кого же?
— По утрам или вообще?
— Такое чувство, что больше никогда не встанет.
Алексей понимал его, но — вчуже. Какое дело ему, что некто Б. Мацкевич даёт кому-то в Триесте? Когда он на северном краю Европы, и нет ещё шести утра?
В глубине ему было наплевать, и от сознания постыдного бесчуствия он испытал к Люсьену, осунувшемуся и небритому, сильный порыв.
— Mais quelle salope, quelle salope…[71]
До полудня они слонялись по тихому Утрехту — вокруг собора и вдоль каналов. Ненавязчиво светило и вновь исчезало солнце. В лавке, где продавали рамы, краски и мольберты, купили детям по большой картине, где симпатичные животные предавались азартным взрослым играм взрослых людей — в карты и бильярд.
Уложили в багажник с родной наклейкой «F».
— Домой?
Энтузиазма Люсьен не обнаружил.
— А в Скандинавию не хочешь?
— Возвращаться долго.
— В Германию?
В его глазах была мольба.
— Давай.
И они взяли курс nach Osten[72]. Уже в Голландии, на выезде из Маастрихта, произошла размолвка. На террасе придорожного заведения Люсьен сказал, что хочет рассказать… Если он правильно поймёт. Весной в Германии, а именно в Западном Берлине, где Люсьен освещал встречу на высшем уровне, сошёлся он с каким-то Людвигом интеллектуалом из Аахена. Адрес он потерял, фамилию помнит приблизительно, но в Ааахен ему необходимо — Людвиг, может быть, спасёт. Единственный в его французском опыте был человек, который за первым же пивом заговорил о главном…
Глядя на дорогу, Люсьен молчал.
— О чём?
— О смысле жизни.
С высоты террасы Алексей тоже смотрел на автостраду, которая неслась в противоположных направлениях. Одновременно — туда и обратно.
— А мы с тобой о чём же всю дорогу?
— Да, но…
— Что но?
— Немцы, они, ты понимаешь… Метафизическая нация.
Они неслись под уклон.
Алексей молчал.
Германия возникала навстречу своими холмами, на которые водитель смотрел с нехорошим вожделением, как на материнскую грудь.
14.
Первое, что потрясло, был розыскной лист на террористов с дюжиной фотоснимков над заголовком, который начинался так:
«1 000 000 DM…»
Автоматически лицо черствеет при виде этого. Надписи на стенах пункта, где Люсьен менял гульдены на дойчмарки, он понимал не очень, только шрифт. Особый их — социальный, унифицированный. Этой озабоченной графики достаточно для погружения в депрессию от сознания примата государства с этим кафкианским почерком. Военно-полевая форма полицейских, полуоголённость воронёного оружия, беспросветность физиономий — почти родных по рыльей их сугубости. Контрольно-пропускной аванпост Федеративной Республики с виду был непроходим, и показалось чудом, что их с Люсьеном, людей вполне террористического возраста и анархичной наружности, в этот организованный парадиз впустили не только без просвечивания мозгов, но даже не проверив паспорта. Так, отмахнулись: мол, давайте. Но не как во Франции, а без улыбки.