С легкостью, свойственной лишь профессиональному забывальщику, ты расстаешься со столь изысканным заведением и резво следуешь по направлению к выходу. Там, снаружи, тебя, разумеется, поджидает еще много интересного, к примеру, чистильщики обуви, которые сидят на корточках под деревьями возле своих ящиков и горят желанием показать все свои невероятные трюки и фокусы. И вот ты разрешаешь почистить себе башмаки, ты становишься в торжественную позу памятника, правую ногу ставишь на постамент; если хочешь, можешь упереть руки в боки, и с видом повелителя, над которым не властно время, смотришь прямо перед собой, а внизу, у ног твоих, резвые щетки скачут из одной руки в другую, пошлепывают, пощелкивают, бесчисленные бутылочки, баночки, прыскалки, ветошки, кусочки кожи, шерстянки суетятся вокруг ботинка, который неподвижно и невозмутимо исполняет свою статичную роль. И потом ты, собирая на носки ботинок ослепительные молнии, идешь по улицам, которые тебе давно знакомы. Но теперь настала пора твоего тщеславного удовольствия, тебе легко, так легко, и глаза по-птичьи молниеносно оглядывают все окна, добираясь до самых мансард. О, как легко танцует взгляд среди густой пьянящей синевы по дерзкому абрису улиц, ничем не тяготясь, без малейшей запинки. Ибо за каждым шагом остаются ровные, игрушечные, а потому ничтожные ряды нерушимых могил, и вся эта торжественная картина расплывается в ядовитой пелене моментального забвения и, клубясь кудрявыми облачками, улетает в небесную синь. Забвение вбирает в себя любые события, любое чувство и любую мысль и легкими струйками пепла рассыпает все это поверх застывших игрушечных могильных стен за твоей спиной, и эти струйки пепла столь легки, что можно подумать, будто это — дым. Заядлый забывальщик невозмутимо шагает вперед, помахивая тросточкой: он ничем не отягощен, вот и все.
Вот так и я люблю гулять, таким я люблю город. Люблю прыгнуть в автобус, и с верхней площадки (Виа-Номентана, «гран булевар», я бы отметил еще, что стволы деревьев вежливо уступают один другому, делая шаг назад, ретируясь в смущении, пропуская вперед кафе и прохожих, и те, куда-то спеша, читая газеты, то появляются, то исчезают) закричать: эй, что вам здесь нужно, собственно говоря, вы, машины, зачем вы вплотную подбираетесь сзади к омнибусу? Вы всегда тут как тут, конца и края вам нет, стаи сверкающих, гладких, округлых созданий, одна округлость перетекает в другую, и всегда-то вы плывете в потоке, и носами всегда тычетесь в капот омнибуса, что вам надо, дельфины вы эдакие? Задорные, жадные, смекалистые, всегда настороже: вы что, преследуете нас? Вот вам корм, ловите мои взгляды!
Забывальщик забывает и предает все забвению непрестанно. Город — это удовольствие. Для забывальщика.
Кто вскормил, кто вообще пробудил к жизни забывальщика в моей душе? Кто иной, какие Цверингер? Только он и никто другой. В городе всегда есть площади, и этих площадей много. Но кто способен пройти через пламя площади безо всяких усилий? Кто если не Цверингер? Да, Цверингер проходит через пламя и остается цел и невредим. А я за ним следом, я, господин Забывальщик в сутане журналиста, узколобый, прямолинейный, целеустремленный безвременно. Я тоже, благодаря Цверингеру.
Да, против площадей существуют разнообразные уловки, финты и приемчики. Один из низ гласит: бегом в контору, на работу — в качестве предлога и безошибочного удара под дых. Нужно показать городу свое пренебрежение, и тогда он выскочит у вас за спиной, раскинется вокруг, вырастет во всю высь. Город неустанно растет в том, кто не обращает на него внимания. Если вы проявите к нему такое пренебрежение, то он мгновенно прорастет. И враскачку покатятся тогда дрожки прямо сквозь тебя вдаль по светлой утренней улице, гулким шагом нагрянет Пантеон, маленький источник, или же фонтан размером с целый водяной дворец заструится в тебе, и Пьяцца-Колонна, и Корсо, и деревья в аллеях забрезжат и зазеленеют в тебе, трамваи, омнибусы и стаи машин прочертят в тебе улицы, покроют тебя сетями переулков, обозначат повороты, Понта-Пинциана грузно осядет и разрешится затем в Вилла-Боргезе, а потом устремится в небо.
Распахнутый город, где изобилие лестниц, переходов, беседок, залов, арок, ворот, где повсюду каплет вода, протекает насквозь, сочится, стекая по серым камням. Вечер. Ни души. Сочится вода сквозь замшелые камни. Шум воды по просторным улицам и переходам, вода не скрывает камни, но безудержно буйствует: поток стремится, эхом отдаваясь в пустотах истекающего влагой города. Вот кто-то пришел туда. Это я вместе с сыном. Течение захватывает нас, нас смывает, мы скользим по мостовой. Нас крутит и вертит во все ускоряющемся скольжении, переворачивает на спину, волочет то поперек течения, то вдоль, все в косом падении летит нам навстречу. Мы мчимся через весь город, ничего не страшась.
Нас волочет по порогам и лестницам. Где-то далеко вверху виднеются машины, они поворачивают куда-то, но вот и они больше никуда не едут, их маршрут прервался, они тоже скользят, их несет потоком, и никто ими теперь не управляет, без руля и ветрил несутся они по воле потока. Нет прежних дорог, они разбились на множество потоков.
Гладкие макушки булыжной мостовой частенько пляшут, завидев меня, и навстречу мне бросается все, что они хранят. Они трясутся, показывая мне: вот, смотри, это летящая, складная поступь мужчин, которых я наблюдаю из своего окна, поздней ночью, когда на улице еще по-прежнему жарко, и они невольно являют собою одиноких патрульных, отставших от своей патрульной бригады; прекрасное одиночество солдат, отбившихся от своего подразделения. Летящая, складная поступь мужчин, стаккато каблучков женщин, дам, девушек и дамочек; шуршание автомобильных шин, пневматические шины, катясь, со вздохом упираются в землю, пролитое вино, кислый запах вялых листьев каких-то овощей, свет фонаря, пожар солнца, ветер, прилетевший с фешенебельной улицы, агитплакаты предвыборной кампании, рев громкоговорителей, газета, как неприятный осадок, чашечка кофе эспрессо, за которой послали мальчишку-пикколо, и он несет ее через улицу, неподвижно застывшая полиция нравов, меха дамы полусвета, птичий помет; крадущиеся, пугливо разбегающиеся, вечно подстерегающие вас кошки.
О, мой поручитель, булыжник. Ну и поручитель: надо же, быть совсем рядом и ничегошеньки не понимать! О, поручитель-булыжник. Частенько гладкие макушки булыжника пляшут у меня перед глазами, отряхиваются, сотрясаются. Сотрясаются тысячами своих крышечек, ведь они и есть крышки. И я уже не понимаю, почему то, что они прикрывают, вскипает во мне, сердце кипит, бурлит ключом, и я никогда не смогу съесть этот кипящий суп, никогда не смогу его проглотить, а крышечки всё пляшут, всё пляшут. А ведь крышечки булыжника — это, наверное, плиты надгробий. Они сберегают могилы, соединяют их воедино. Каменно-серые плиты надгробий над бесконечными сотами сводов, которые вмещают в себя всё. О, серая страна надгробий, мертвая, тихая, бескрайняя. Над нею катятся черные колеса машин, беспрерывное нежное надавливание мягких, крепких колес, неотступное, молчаливо-решительное качение, и все время это надавливание, исполненное умиротворяющей неги, они всё катятся и катятся, колесо в колесо, а кузовы машин покачиваются там, наверху, в свете дня, паря в воздухе, баюкая пассажиров; слышен их смех, вот они поглядывают на столики на улице Венето, на открытые двери баров, на людей; тут царит день, и листва деревьев заслоняет камни, и киоск, где лес газет. А внизу, под машинами: постоянное успокоительное давление на выпуклые, сводчатые камни, еще немного, и еще — потребуются еще целые колонны автомобилей. Никто этого не видит. Всё внизу. Всё закрыто. Давят колеса.
Но когда среди армады машин, осаждающих улицы, когда среди этих стай и колонн появляется хотя бы одна повозка, скрипучая стать совсем другого транспортного средства, и она на своих высоких осях в медленном ритме плывет вперед, и черный верх, сулящий уют, мерно покачивается, и в такт ему покачивается кучер на козлах, с видом человека, который умеет ждать, умеет хранить хладнокровие, ибо не от ловкости его рук и не от движений его ног зависит здесь всё, а от лошади, которую я внезапно замечаю посреди опасно скользящих друг мимо друга, одетых в металл машин: она нагая, все члены ее неприкрыты, длинные ноги хрупкими кончиками ударяют о камни мостовой — Опасно! Берегись осколков! Неужели она расколется вдребезги? Эта стройная гнедая? Тогда, действительно, у нее под копытами — холмики, тогда все это — погружение в страну сот, где бесконечными рядами, тесно друг к другу — холмики, могильные холмики, погружение в серую, бескрайнюю, суровую, великую страну. Никто не видит ее. Но гнедая может сломать ноги, и я слышу, как летят осколки. Темное пятно среди построенных в колонны машин. Но тверды холмы; тверды надгробные плиты над сводами склепов, округлы, крепки крышечки булыжной мостовой.