Предисловие. Колокола счастья. Ирина Алексеева
…Меченосные ирисы, белоглазый день, волна синевы, омывающая стены, «фотогрустное» лицо отца, трава, прорастающая сквозь камни… Эти образы буквально обрушиваются на нас, как только мы открываем книгу. И мы уже не можем оторваться, хотя эти наплывы ярких впечатлений еще нельзя назвать пониманием.
Писатель ценен для нас тем, как он говорит о мире. Ценен тем особым взглядом на мир, который расширяет наше собственное восприятие. И тогда жизнь становится чуть-чуть прекраснее.
Именно таков роман «Canto» Пауля Низона(р. 1929). Это — одна из первых книг швейцарского писателя, она была опубликована в 1963 году, а за ней последовал целый ряд произведений, которые принесли ему заслуженную славу: повесть «Погружение»(1972), романы «Штольц» (1975) и «Год любви» (1981). Но ни одна из этих книг не превзошла «Canto» по чистоте и свежести восприятия, по какой-то внезапности столкновения с миром, из которой рождается взрывчатая материя текста. Не случайно критика назвала ее культовой книгой конца XX века.
О чем эта книга? О себе и своей жизни, о любви, о дружбе, об умершем отце героя. Одновременно это — попытка понять Рим, город, в котором находится герой. Мы знаем и подоплеку ее создания: основой послужили впечатления автора от годичной стажировки в Риме. Роман построен по законам музыки, и его трехчастная структура действительно, как отмечают критики, напоминает сонатную форму, а сквозные повторы согласных и гласных, повторы слов и целых фраз, более того — отсутствие запятых при многократных повторах: «никогда никогда никогда», «и камень и камень и камень и камень» — создают чисто музыкальное звучание, вступающее в спор со смыслом речи.
Однако дело обстоит еще сложнее. Чтение романа вызывает перед глазами красочные картины, причем за ними стоит определенный изобразительный стиль: крупные мазки, любимая гамма красок — теплая охра, золото и все оттенки красного, с одной стороны, и всепоглощающий синий, переходящий в серебро и белесость — с другой. Стиль живописания автора очень напоминает картины его любимого художника — Ван Гога, о котором Пауль Низон, критик-искусствовед по образованию, в свое время написал диссертацию.
Эти картины, на которых изображены и друзья героя, и его женщины, и его детство, то совершенно статичны (тогда и описывающие их фразы лишены глаголов), то попадают в водоворот движения, и тогда речь спешит, фразы рвутся, становясь бесконечным перечислением или дробясь на короткие кусочки. Получается подвижный видеоряд: но камера то стоит, застыв на одном предмете, то беспрерывно меняет ракурс.
Но самое удивительное в том, что и музыкальность текста, и его живописность — абсолютно непредсказуемы. Потому что непредсказумы слова, из которых все это сказывается. Автор открывает в языке совершенно новую возможность: рождать смысл случайно. Одно сказанное слово тянет за собой другое, казалось бы, из другого смыслового ряда, но вместе они создают нечто новое, стоящее между музыкой, живописью и словесностью. Поэтому манера автора не поддается описанию в рамках традиционной стилистики. Зачем он играет словами? Не ради комического эффекта, а в поисках нового смысла. Какие слова он любит: книжные, разговорные? Есть ли у него метафоры? Любит — любые средства, создающие острый контраст, иногда на грани абсурда. Таков его способ познания мира, его путь к себе.
В книге не стоит искать сюжетных линий и их завершений. Разрозненные на первый взгляд впечатления, персонажи, события сплетаются, объединяются и, как в венке сонетов, образуют под конец сложенные из знакомых строк новые картины, гармоничные по словесной ткани и гармонические по музыкальной логике. И в книге есть финал, к которому подводят все мотивы. И, дочитав книгу до конца, ты, кажется, близок к пониманию того, что говорит тебе автор. Это понимание брезжит в той вспышке чувств, которые он разбудил: Мир прекрасен и многолик, он содержит в себе много жизни и много смерти. Проникнуть в него — значит проникнуться им. Для этого у нас есть органы чувств, и только включив их все, мы достигнем объемного видения мира, именно оно, а не путь исследования и анализа, приведет нас к озарению. И помогут нам в этом слова, прихотливо выстроенные художником в причудливую поэму, которую Пауль Низон называет «Canto», что по-итальянски значит «пение, песнь». Только так можно войти в Рим — то есть в Мир: это случайное созвучие, которое возникает лишь в русском переводе, — очень в духе автора.
Автор говорит нам: мир нельзя познать, его можно только… спеть. И тогда белые, розовые, лиловые цветы в утреннем саду зазвучат для нас колоколами счастья.
Ирина Алексеева
Моему другу Армину Кессеру
Отец, ничего примечательного
Мне тесно, я больше не выдержу. Это ощущение, будто я чему-то всецело отдаюсь, чему-то, что было, вот оно, вот здесь — и уже отзвенело. Жаркий наплыв, непостижимый, и неясно, что с ним делать. Огненные пламенеющие круги, и то, что после них остается, армады ощущений и отряды мыслей, шпионы и разведчики, которые ничего не проясняют, однако исчезают с завидной неизменностью. И все-таки этот мир Рима есть, я погружен в него, как в кипяток, но мне не войти в него, и подспудное чувство зреет во мне: разве я — Атлант? Нет. Что ж, вечные каникулы? Нет. Держать наготове голову и сердце для того, что живет вокруг меня своей могучей жизнью, что в миллионы раз долговечнее меня, но не входить? Нет. С головой уйти в дела, занять все свое время, чтобы ничего не предпринимать. И все силы — на то, чтобы выдержать, на эту позу притаившегося в засаде, позу, которая все больше сбивает с толку. Когда я вступлю туда? Я хочу в мир.
Эй ты, послушай, я к тебе обращаюсь, лицо на фотографии, висящей на стене, портрет чужестранный и фотогрустный из того прошлого, что уже звучит, послушай, скажи что-нибудь, эй, отец, мы вместе пожинаем лавры, я твой отросток боковой и в этом времени, и здесь: ответь мне, а с тобой все было так же?
Я в омнибусе, он зеленый, водитель в черном, сидит на высоком сиденье, нога на педали тормоза, мчимся, тормозим, замираем; а люди гордо, гибко, элегантно и свободно снуют внутри салона, и в толчее все движется так складно, когда каленые, прожженные, кричаще-красные фасады, соборы, площади и торжища в сиянии солнца вспыхивают в окнах и отступают, пламенно рыжея, прислушайся, не пропусти, и вдруг — вот я сижу, меня потряхивает, развлечений масса, я ими занят, успокоен, умиротворен, ведь то и дело всплывают площади, кирпично-красные, багровые, фасады, магазины, плоский день, шершавясь грубым камнем и сияя пестрой лентой, и тут — испуг невольный, ибо внезапно именно вот тут восстала из небытия и шествует вперед, прямая, гордая, на двух ногах, в одежде, совсем ручная, среди людей, открыто, прямо здесь, в омнибусе зеленом, зеленом, который то рванется, то замрет, то мчится, то замрет опять, и в красоте своей он безучастие и скуку по улицам несет…: плывет свободно — женщина. Нагая женщина, лежит волнистая, качаясь, на волне своих волос, и мягкая, как волны волос, нагая, женщина идет, стремится все вперед, в перчатках белых руки, она за поручни берется, «permesso»[1], и люди расступаются; она идет, садится, вот она; глядит перед собой и мимо, свободно, немо: возникшая внезапно ниоткуда, одетая красиво, прямая, собранная — здесь!
Скажи мне, неужели все это от тебя, с тобою так же было и неужели это от тебя? Ты, незнакомец! Откуда этот восхитительный испуг?
И было это посредине дня, был день, все камни каменных всех стен, палаццо, церкви, соборы, площади, теряли цвет и плавились на солнце сияющего неба, что морем полнится, а мы — утес, и бензозаправки, и колоссальные рекламы, и девочки на них, по большей части лежащие, сияли среди дня. Жестко и ярко.
Красивая чернота газеты. Я ее не читаю, я повесил ее у себя на стену. Красивая чернота газеты прилипла к белой стене. И красиво карабкаются вверх жирные и влажные буквы, и красиво смотрится на фоне стены то, что в газете. Здесь, в моей комнате, в Риме, где ничто не должно мешать моей работе, где мне положено работать, то есть писать, бок о бок с другими стипендиатами из моей страны. Но что? Вот их отправляют, вот их приглашают, чтобы дознаться, каков их талант, чтобы он расцвел махровым цветом, распустился кудрявым капустным листом, и желательно величиной со слоновье ухо.
Зачем я здесь? Я не знаю, мне неведома эта столь красиво оформленная цель. Зачем я уставился на эту стену, зачем прислушиваюсь к звукам улицы. Чудовищна свобода такой вот замороженности в прекрасном городе. Тебя заморозили здесь ради глубинки по имени родина, инстанции которой отчета вожделеют в том, что не пропала даром тебе дарованная привилегия в покое пребывать, и ждет отечество отечески отчета о плодах, разросшихся на почве тех даров в прекрасном городе: раздутых, словно слон.