– Чем же она скверная, эта профессия? Ну, я про ловлю шпионов…
– А там все на лжи построено. На лжи и провокациях. В разведку и контрразведку отбираются люди одного склада, и это отнюдь не лучшие экземпляры человечества. А в той атмосфере бдительности, что была при Сталине, настоящим шпионам жилось легче всего. Если верить обвинениям, перед вами, юноша, агент целых трех разведок: французской и германской в 1926 году и американской в 1948-м. Году к сороковому в лагерях сидели сотни тысяч разоблаченных немецких шпионов, только немцы к началу войны почему-то знали расположение всех наших секретных аэродромов и оружейных складов. Вот тебе и бдительные чекисты! Не читайте, юноша, шпионских книжек – людей там не найдете, мира не узнаете, а глупость авторов заразительна и для неокрепших мозгов просто вредна.
– Но ведь это же напечатали.
– Тем более скверно. Вы бы, Сева, русскую классику почитали, это надежнее. Что у вас там в школе по литературе проходят?
– Классицизм. Теорию трех штилей Ломоносова.
– О, детство русского языка! Прелестная эпоха.
– Чем же прелестная? Скучные длинные оды, а язык тяжелый, невразумительный.
– Да нет, были и тогда неплохие штучки. – Дядя как-то хитро улыбнулся и продекламировал:
Стоит древесно,
К углу приткнуто,
Звучит прелестно,
Коль пальцем ткнуто.
Се – Василий Тредиаковский. Это его впечатление о клавесине. По-моему, очаровательно. Но русский классицизм для постижения труден. Речь наша еще как следует не сложилась. Вот до Крылова дойдете…
– Ну-у, Крылов, – вздохнул Сева. – Это уж слишком просто.
– Читать его, конечно, просто. А писать? Он ведь был первым. Поди-ка напиши в самый первый раз:
По улицам слона водили.
Как будто напоказ.
Вот это «как будто» дорогого стоит. Здесь и бытовая речь, и тайная ирония, и пластика. А критика от всего этого нос воротит, вульгарность видит… И никакой славы – ну что Крылов? Вот Державин, Карамзин, князь Шаликов, адмирал Шишков… Только после этого «высоким стилем» писать как-то стыдно, сразу видна его выспренность и ненатуральность. О, это была великая смелость.
Опять парадокс! Дедушка Крылов – и смелость.
– Он что, герой, чтобы о смелости говорить?
– Ну, в известном смысле и герой. Ведь смелость одного корня с умением, смел – значит, сумел. А еще больше смелость имеет отношение к уму, чем к простой воинской отваге. Это одоление духовного страха. Страх духовный крепче физического, его порывом не одолеешь.
Часы в соседней комнате пробили пять. Только тут Сева спохватился – надо маме на работу позвонить, в комнате хотя бы видимость порядка навести, а дядю перебить как-то жалко. «Юноша», «вы» и вполне взрослая тема – все это было внове, никто с Севой так не разговаривал, но маму же надо предупредить, может, в магазин пошлет и вообще…
Дядя увидел озабоченность на Севином лице, оборвал себя на полуфразе:
– Ну, я долго еще могу рассуждать, а у вас-то дела, уроки. Вы занимайтесь, занимайтесь, а я прилягу на часок.
Сева достал подушку и плед, пошел звонить маме, а когда вернулся, комнату заполнил столь густой храп и присвист сквозь него, будто на диване рота солдат расположилась.
* * *
Дядя Жорж прожил у них тогда полтора месяца, пока не нашел себе пристанище на самом краю Москвы, в Кожухове. Там, в старом деревянном бараке, жила его довоенная пассия, некая Лидия Самсоновна, приютившая его когда-то в городе Зубцове. В войну ее угнали немцы, а в сорок пятом освободили наши войска и, счастливую, полную надежд, отправили в лагерь где-то на Печоре. Вернувшись из заключения, она устроилась в Доме культуры ЗИЛа библиотекарем, и завод предоставил ей комнату в длинном сыром бараке, где все пропиталось запахом гнилой древесины. Дядю Жоржа она и не пыталась отыскать, не верила, что он жив. Они случайно встретились где-то в магазине – охи, ахи, слезы, и дядя Жорж переехал к ней. Возникновение этой дамы в жизни Георгия Андреевича произвело шок в интеллигентных домах – уж очень дикой показалась связь старинного интеллигента с грубой зубцовской мещанкой. Все почему-то жалели дядю Жоржа, вздыхали о том, что он опускается, что эта особа крепко вцепилась в его душу, созданную для полета.
Дядюшкин переезд принес, конечно, облегчение – при ближайшем рассмотрении Фелицианов-старший оказался стариком, несмотря на крутые повороты судьбы, чрезвычайно избалованным и капризным. Когда-то он был у покойной бабушки любимцем, в детстве Жоржика берегли от страшного окружающего мира, в юности носились с его талантами, все ему дозволялось, а он задирал нос, презирал младших братьев, сделав, правда, исключение для Севиного папы, да и то когда тот подрос. Он был даже не эгоист, как другой дядюшка – Николай, а эгоцентрист. Требовал не столько обслуживания, сколько уважения до полного преклонения перед собой. И тут он столкнулся с неодолимой маминой гордостью. Ссор не было, но обстановка в доме была какая-то напряженная, от нее все порядочно устали.
Сева первое время глядел новому дядюшке в рот, с энтузиазмом бросался исполнить любую его просьбу, а дядя и рад был эксплуатировать племянника и как-то быстро начал им даже помыкать, а Сева, соответственно, увиливать от новых просьб. Но все равно за Севой осталась обязанность стелить и убирать раскладушку, бегать в магазин по десятку раз на дню, потому что по возвращении из булочной выяснялось, что дядя Жорж забыл попросить друга любезного купить газет, а вернувшись с газетами, надо было бежать за спичками… Наградой поначалу были лагерные рассказы в кругу взрослых, и, разумеется, Сева слушал их, навострив уши, но очень скоро эта тема как-то иссякла, дядюшка стал повторяться, лишь иногда возникали какие-то новые воспоминания, например, о князе Павелецком или протоиерее Фелицианове – дальнем родственнике, с которым дядя Жорж познакомился лишь в лагере. Интересно было разговаривать с дядей Жоржем о литературе, но однажды он вздумал заниматься с Севой английским, и тут их дружба едва не рухнула: Сева был упрям и ленив, а Георгий Андреевич нетерпелив и раздражителен. И в конце концов оба друг друга извели до полного изнеможения. Дядя Жорж Севе, признаться, надоел.
А уход тотчас же образовал какую-то пустоту в доме. Пустоту и общее недоумение: как это такой рафинированный интеллигент может ужиться с женщиной вульгарной, лишенной элементарного вкуса и не очень воспитанной. Нет, взрослые дядю Жоржа не осуждали, наоборот, «входили в положение»: что ж вы хотите, говаривала мама, Жоржу нужна женская рука – готовить, обстирывать, нос вытирать, он же с детских лет избалован. В положение входили, но видеть дядюшку вдвоем с супругою никто не желал. В гости к нему ездили только на день рождения и именины, его же самого принимать старались одного. Уж больно шумна и вульгарна была эта Лидия Самсоновна. А дядя при ней как-то тих и угнетен. И, что стало неприятной новостью для мамы, например, несколько пьющ.
И отношения на несколько лет подувяли. Только году в шестидесятом начался новый период Севиной жизни под знаком дяди Жоржа. Природа сыграла со стариком злую шутку: его могучая Лидия Самсоновна рухнула в полный паралич, и старому барину пришлось целых два года ухаживать за нею, кормить из ложечки, таскать судно, менять белье. Конечно, ему помогали, Сева со старшим братом ездили на дежурства в Кожухово, Сева научился довольно ловко делать уколы, смазывать пролежни – хоть в фельдшеры нанимайся. Наградой за это был царский подарок – антология русской поэзии двадцатого века Е. Шамурина и Н. Ежова, изданная в 1925 году, и дядюшкины рассказы об иных авторах этой книги.
Со смертью Лидии Самсоновны Георгий Андреевич, так с ней и не расписавшийся, снова остался без своего угла. Дом в 3-м Колобовском, где он был прописан, снесли, старик проворонил тот момент, когда жильцам давали новую площадь. Перспектив получить жилье у Георгия Андреевича практически не было – откуда взяться квартире для тапера в районном Доме пионеров? Так что теперь он снимал комнатку в самом центре, в Савеловском переулке. Первое время Сева целыми вечерами пропадал у него. Но дядюшка продолжал эксплуатировать племянничью любовь, а поскольку острота беды сошла, к тому же Сева был в поре бесконечных романов, и период этот тоже стал постепенно угасать.