– На лесоповале?
– Нет. В шарашке. Шарашкой назывались учреждения, в которых заключенные занимались интеллектуальным трудом. Мы там роман сочиняли под бдительным надзором ОГПУ.
– И где ж этот роман?
– Скорее всего, уничтожен. Появилось нечто похожее. Нас опередили. И всю группу тоже прикончили. Я один остался – чудом, отправили в лагерь досиживать срок. Тем и спасся. И в лагере повезло. Помнишь, я тебе о своем ученике писал, этаком гомункулусе? Так вот он начальником лагеря оказался.
– Да, так и прожили жизнь под сенью НКВД. Когда я узнала, чему обязана своим благополучием, у меня инфаркт случился. Вот уж девятый год под дамокловым мечом живу.
– Это вы, гражданочка, верно заметили. Что под сенью НКВД, – вмешался в разговор таксист. – Я в тридцать девятом в армии когда служил, в лагерную охрану попал. А после войны меня самого такие же ребята охраняли. На улице Горького в сорок девятом деревья высадили, а я возьми и брякни: «Москва, – говорю, – теперь липовая стала!» Аж червонец влепили, не пожалели за шутку.
– Благодарите Бога, что живы остались. При Ежове за подобные шутки те же десять лет давали, только без права переписки. Объяснение для родственников – на самом-то деле расстреливали. А где срок отбывали?
– В Сибири. Город Октябрьский. Закрытый город, ни на одной карте нет. А по мне, так лучше б сразу расстрел, чем этот лагерь. Да их там не один – десятка полтора вокруг. В самом-то городе – чистота, порядок, приедешь и в жисть не догадаешься, что тут сплошь лагеря. Дворец культуры, драмтеатр – таких, поди, и в Москве не найдешь. А магазины – что твой Елисеевский, все есть. Прям как при коммунизьме.
– Был я в этом Октябрьском. Еще когда только строили. Гиблое место.
– Верно заметили, товарищ. Воистину гиблое – урановые рудники, химкомбинат – вот где косточки-то русские, в сто слоев лежат. Нас, перед тем как на свободу выпустить, два месяца в санатории откармливали – такая дистрофия была. И все там же, в Октябрьском. Вот где коммунизьм! Предлагали мне остаться, шофера-то везде нужны.
– Что ж не остались?
– А все потому же. По косточкам-то ходить – это не каждый сможет.
Ариадна слушала молча, она замкнулась в себе, сжала губы и нахмурилась. Зря она затеяла этот разговор, да еще при постороннем. Отвыкла бояться. С таксистом расплатилась щедро – отдала десятку, единственную в кошельке, а от сдачи наотрез отказалась.
Странный вкус был у архитектора этих домов. Двери были раскрашены черной и розовой краской и походили чем-то на гробовые крышки. Дом был сравнительно новый, и лишь в двух квартирах жильцы разорились на дерматиновую обивку. Ариадна жила на четвертом этаже, и добрались оба не без труда, минут пять перед дверью одолевали одышку.
Жилище Ариадны представляло зрелище мрачноватое. В этих низеньких малогабаритных квартирках старинная мебель – буфет, зеркальный гардероб, книжный шкаф, упирающиеся в потолок, – без пространства над вершиной давит обитателя, чувствуешь себя мышонком в ловушке. Ариадна к тому же довольно скверная хозяйка. Привыкшая довольствоваться малым, она была беззаботна и пренебрежительна в домашних делах. Зато оказалась большой мастерицей варить кофе, который, несмотря на столь поздний час, и был подан в изящных гарднеровских чашечках.
– Терпеть не могу этой нынешней жизни на кухнях. Даже когда одна, накрываю себе в столовой. Она же, впрочем, и гостиная, и кабинет.
– А мебель ваша мне знакома. Только, помнится, вы ее всю дворнику своему раздарили.
– Все возвращается на круги своя. Потомки Степана вернули за ненадобностью. Они, конечно, намного раньше меня улучшили жилищные условия. А люди рациональные – куда им с этой рухлядью в современные хоромы. Вот и отдали. Потом весь гонорар от монографии на реставрацию ушел.
– Да, так ты в машине начала и недосказала, таксист перебил. А мысль интересная была.
– Это не мысль. Констатация факта, притом постыдного. На свободе тогда было… Как тебе сказать… Стыдно и страшно. Особенно почему-то не в тридцатые годы – тогда просто было страшно, и страх пересиливал все остальные чувства, а вот именно после войны, после победы. Я все ждала, когда наконец за мной придут – вокруг пустота, вакуум. Помнишь приятелей моих, пушкинистов?
– Шуру и Юру?
– Да, их. Юра-то Голубков в ополчении погиб, а Шуру взяли. И Маришечку, она Лермонтовым занималась, тоже арестовали. А я все думала, когда ж за мной-то придут. Даже облегчения ждала от ареста – уж очень все постыдно было вокруг. Омерзительно и постыдно. А я на язык, ты помнишь, дерзка и невоздержанна – нет, все сходило.
* * *
О да, Ариадна Викентьевна была на язык дерзка и невоздержанна – об этом по институту легенды ходили. Ее побаивались, и даже завкафедрой Семен Митрофанович Петров, тихо ненавидя, отваживался лишь на мелкие пакости. Но она была горда, делала вид, что не нуждается ни в статье, сорвавшейся в публикации по какому-то глупому поводу, ни в премии по окончании учебного года. Нет, конечно, антисоветских анекдотов от нее никто не слышал, и Сталина со Ждановым она цитировала, как положено, но запросто могла брякнуть после того, как в честь восьмисотлетия Москвы все табачные магазинчики и ларьки разукрасили досками «под Хохлому»:
– Какое безобразие!
Аспирант комсомолец Чуткин возмутился:
– Вам что, не нравится русское народное искусство?
– Искусство, молодой человек, дело тихое и интимное. И его продукт – штучный товар. А когда он идет на поток, в массовое производство – это уже не искусство, а подделка. Грубая и безвкусная.
– Значит, вы за индивидуализм, против творчества масс?
– Вы, Чуткин, уже который год изучаете литературу и должны бы знать, что Пушкин у нас один. И Лермонтов один. И даже Надсон один. А все попытки обучить массы стихотворчеству и получить из этого хоть что-нибудь путное обречены на провал.
Как это можно еврея, да еще унылого пессимиста, ставить в один ряд с великими народными поэтами – Пушкиным и Лермонтовым?! Патриотическая душа комсомольца Чуткина перенести такого глумления не могла, о чем он и поведал в тайном письме «куда следует». И хотя письмо его на всякий случай было подписано «Василий Иванов», да еще предельно неразборчивым почерком, комсомольца Чуткина повесткой пригласили «куда следует» буквально через неделю. Встретил Чуткина вежливый, улыбчивый подполковник.
– Василий Иванов? Очень приятно познакомиться. Подполковник Лисюцкий. Люциан Корнелиевич.
– А откуда вы знаете? Ну что Иванов – это я?
– Органы знают все. И всех. И Павла Сидорова, и Николая Петрова. Жаль, такая бедная фантазия. Могли бы что-нибудь поостроумнее придумать, на Руси много разных фамилий. Доброхотов, например.
Чуткин зарделся от гордости за всезнающие органы, но, смущенный выговором, все ж нашелся что ответить:
– Я выбирал народные фамилии.
– А не надо было выбирать. Мы не любим, когда с нами играют в таинственность и закидывают анонимными доносами.
– Это не донос. Это сигнал. И вы… вы уже принимали меры по моим сигналам. И Рубинштейна арестовали, и Скоробогатова…
– Мы их арестовали по своим разработкам. И наши данные по ним весьма расходятся с теми досужими домыслами, которые прислал некий Николай Петров. Но мы еще вернемся к этому вопросу. Времени у нас много.
– Но… у меня в два заседание кафедры. Я должен доклад делать.
– Ну от этой тяготы мы вас на сегодня освободим. Я думаю, ваш профессор – он ведь тоже Петров? – не будет в большом огорчении, если проведет заседание без вашего доклада. Я бы на его месте уж точно бы не расстроился. О либеральных заблуждениях Тургенева столько написано, кстати и самим Семеном Митрофановичем, что едва ли он от вас услышит что-нибудь новенькое. А вы мне, голубчик, вот что скажите. В письмеце вашем под народным псевдонимом «Иванов» как-то нехорошо упоминается выдающийся русский поэт Семен Яковлевич Надсон.
– Надсон – певец уныния, тоски и пессимизма, неоднократно использовался буржуазной пропагандой против революционного движения демократически настроенной молодежи, – отбарабанил Чуткин. – Безродные космополиты, проникшие в русскую критику, противопоставляли Надсона поэтам крестьянского и пролетарского направления, а Надсон является предшественником декадентства, окончательно доказавшего разложение буржуазной культуры… Это было и есть самое реакционное направление литературы, породившее такие уродливые явления, как Мережковский, Гиппиус, Ахматова и прочие.