Так он маялся и иногда видел перед собой улыбку, удивительную счастливую улыбку, какой нет больше ни у кого, — улыбку, как бы отделившуюся от лица. Но стоит ли изменять себе, пытаться выразить в музыке современную отчужденность субъективного, чтобы надеяться когда-нибудь увидеть эту удивительную улыбку обращенной к нему, к Филиппу?..
Наконец он решился отвлечься, уехать. От тоскливого бесплодия за роялем. От сочувственных расспросов соседей и знакомых. Николай Акимыч пообещал, что погуляет с Рыжей. В музфонде ему дали горящую путевку в композиторский дом в Сухуми — не так уж много желающих туда в конце декабря.
Почему-то в аэропорту не оказалось прямого билета, и Филипп взял до Адлера. Когда вышел в теплынь, в зелень, в праздничную курортную толпу, сразу почувствовал себя чужим. Никого здесь не то что близкого — знакомого. И вдруг вспомнил, что здесь в Адлере — если только жив — тот самый Раскат, о котором столько наслышан. От Ксаны. Наслышан и даже знает адрес.
Да, никогда он не видел Раската, но Ксана столько раз рассказывала, как огромный пес счастливо носился по берегу моря, убегал, возвращался, вставал лапами ей на плечи, не соизмеряя своих сил; как прыгнул с высокого пирса в море, когда ему показалось, что Ксана тонет. Сколько раз он слышал о коротком счастье Раската, о днях свободы, о днях дружбы. И о том, как после ее отъезда Раската снова посадили на цепь и некому с ним гулять по берегу…
Нужный дом нашелся легко. Сквозь забор виден был небольшой двор, обсаженный какими-то вечнозелеными кустами. Уж не лавром ли? Большой серый пес лежал в тени.
Филипп постоял у забора. Потом заговорил негромко:
— Раскат, помнишь Ксану? Пес лежал неподвижно.
— Ксану! Помнишь Ксану?
Пес поднял голову, насторожил уши. Словно мелькнуло смутное тревожащее воспоминание.
Ксана больше не собралась в Адлер к своему прекрасному Раскату. Неужели тот что-то помнит: берег моря, свободу, маленькую хозяйку? Оставила по себе память — и исчезла.
— Ксану! Помнишь Ксану?
Филипп медленно уходил от дома. Оглядывался. Некоторое время пес напряженно смотрел ему вслед, потом снова положил голову на лапы и задремал.
Неужели это все, что остается, — тревожащее воспоминание?!
Любил, страдал — и все прошло.
Словно играла музыка — хорошо играла, красиво, но слишком долго, слишком громко, слишком много скрипок.
И вот тишина. Отдыхаю. И чувство свободы.
Тишина наступила вдруг, сразу. Еще вечером…
Вечером все было как обычно. Лилита — она далеко. Дома? Гуляет? В гостях? С кем?!
Мысленные жалобы, тысячи упреков, повторенных уже бесчисленно сколько раз — про себя.
Наконец заснул. Спал без сновидений. В шесть утра проснулся. Хотя воскресенье.
Проснулся. Лежу. Чувство, что со мной что-то необычное.
Тишина!
Она меня не любит?! А мне все равно.
Она, может быть, с другим?! А мне все равно.
Она прекрасна! А мне — все равно.
Хорошо!
А началось это очень давно. Одиннадцать лет назад. И было нам по девятнадцать. Потому что, хотя она и на год старше, но ей как раз оставалось четыре дня до двадцатилетия.
Она стояла — тогда еще незнакомая. Лицо сдержанное и страстное, как на фресках Рублева.
Она сказала — еще до нашего знакомства:
_ Через четыре дня кончается молодость.
Ей сказали:
— Не кокетничай.
Она сказала — все еще до нашего знакомства:
— Нет, правда. Двадцать лет — это уже взрослость. Два десятка!
Ей сказали:
— Тогда лови мгновенья! Последние четыре дня! Она сказала:
— Нет, правда.
А я стоял и смотрел.
С кем она была? Где? Не помню. Вижу только ее, а вокруг затемнение.
Потом помню голос Леньки:
— Клевая девочка.
Так тогда говорили. Или и сейчас говорят? Надо было следующему поколению придумать что-нибудь получше. Хорошо еще, что Ленька не сказал «чувиха». Зато он добавил самое важное:
— Лилька Красноперова с ФАЭ.
Вспомнил: стояли мы перед входом в институт, под тополями. Шуршали листья — осень. Случилось это третьего октября. Дату знаю точно.
Осень, октябрь, прохладно — она была в перчатках. Многое решили эти перчатки.
А что я в первый раз сказал ей? Что она в первый раз сказала мне? Не помню. Что-то незначительное, банальные слова, обычно приходящие на язык при знакомстве. Недостойно воспоминания.
Последние четыре дня молодости… Пыталась ли она ловить мгновения? Как отпраздновала вступление во взрослость? Не знаю. Действительно ли стало двадцатилетие рубежом в ее жизни? Или правильно ей тогда сказали, и были ее сетования обычным кокетством? Не знаю. Но знаю, что несчастьем моей жизни стала ее непоколебимая внутренняя серьезность, прекрасно сочетавшаяся с внешним легкомыслием. Была ли она такой всегда, или моя беда в том, что из одиннадцати лет нашего знакомства лишь четыре дня пришлись на ее молодость?
Она училась на ФАЭ, я — на РТФ, и случайно встретиться в следующий раз мы могли бы и через год. Но я позаботился помочь случаю. И помог так удачно, что мы оказались вместе в автобусе двадцать второго маршрута. Одни в целом автобусе, так по крайней мере казалось мне.
Мы стояли в углу на качающейся площадке прицепа, я заслонял ее от всего мира. Ее просто заслонить и защитить: она тонкая, как девушка-гусар. А качка автобуса — качка эта обещала будущие совместные путешествия: корабли на волнах, поезда на стрелках.
Ехать ей нужно было — вот счастье-то! — до самой Охты. Мне, естественно, туда же.
Сначала все шло так, как и должно идти в подобных случаях: я в меру сил старался быть остроумным и занимательным, это, по-видимому, удавалось, она смеялась в нужных местах.
Из всего тогда мною сказанного помню одну тираду:
— Нет, я телевизор почти никогда не смотрю. Даже если интересная передача. Понимаешь, я-то знаю, что нынешние телевизоры устарели морально, потому чувствуешь себя как-то глупо. Точно в век электричек тащишься в Зеленогорск два часа на паровике.
Вот так получилось, что при первом же разговоре с нею — моим счастьем и несчастьем — я заговорил о телевизорах, ставших потом для меня тоже и счастьем и несчастьем. Случайно ли? Вряд ли. В мире все перепутано неспроста.
Но самое важное, что уже в ту первую нашу беседу я говорил ей «ты». Или это обман памяти? Нет, я решительно не могу себе представить, чтобы я хоть раз, хоть когда-то сказал ей холодное «вы» — моей Бемби, моей Лилите!
Когда мы вышли из автобуса, я непринужденно пригласил ее в кино, и она согласилась, только на следующий день и обязательно на дневной сеанс — срезу после лекций.
Стояла осень, солнечная и холодная. Мы шли через сад к ее дому, я держал ее за руку, ладонь в ладони. Небо было ясным, вымытым недельными дождями, и во мне была такая же ясность: назавтра мы шли вместе в кино, потом еще куда-нибудь; весь город принадлежал нам, и вся жизнь.
Она остановилась, повернулась ко мне, сказала:
— Вот мой дом. До завтра. Сняла перчатку и протянула руку.
На пальце блестело тоненькое желтое обручальное кольцо.
Когда я увидел ее в первый раз перед институтом, она тоже была в перчатках.
А если бы я увидел кольцо сразу, неужели не последовало бы продолжения?!
Не верится. Но кто знает.
— Ты замужем?
Я выговорил это с трудом. Голос прозвучал хрипло и глухо, я услышал себя словно со стороны.
— Да, а что? Это же не значит, что у меня не может быть друзей, ведь правда? Сейчас не домострой.
Она безмятежно смотрела мне в глаза.
Постепенно я узнал подробности: она вышла замуж за полгода до нашего знакомства, мужу двадцать пять лет, он экономист, подает надежды, должен защититься года через два.
Вышла замуж за полгода до нашего знакомства. Я с тревогой смотрел на ее живот. Но нет, незаметно было никаких признаков беременности.
— Это же не значит, что у меня не может быть друзей, ведь правда?
Она улыбнулась и, не дожидаясь моего ответа, вошла в дом. Вошла в свой дом, где жила с мужем в пятнадцатиметровой комнате, как я узнал потом.
Главнее: вошла в свой дом. А я остался на улице. Кандидат в друзья.
Вот тогда я и начал произносить свои мысленные монологи, раньше за мной такого не водилось. Впрочем, я скоро перешел к диалогам, придумывая реплики и за нее.
Я шел один через тот же сад, а в голове выстраивались слова:
«Но ведь это ничего не значит. Ну подумаешь — замужем. Ведь если бы она очень его любила, мы бы не держались за руки. И зачем идти завтра со мной в кино, если любишь мужа? Лучше тогда идти с ним, тем более ребенка у вас нет, вечера свободны. Вот я бы — я бы хотел ходить только с тобой и не стал бы больше ни с кем. Ну а раз ты не так уж его любишь, то ничего страшного, что замужем. Подумаешь — развестись».
Это был первый опыт, до диалогов я еще не дошел, поэтому ее воображаемый ответ остался неизвестным.