Мы проковыляли мимо бурого поля. Посреди него стоял помешанный немецкий дезертир с раскинутыми руками и без конца орал: «Не стрелять! Я пугало!» Лишь у немногих нашлись силы поднять на него глаза. Мы тянулись дальше молчаливым усталым хором, лишь где-то далеко позади завывала одинокая гармонь.
Седобородый предложил мне сесть к нему на телегу; я целых два дня свешивала с нее ноги, пока у него ночью не украли лошадь. А на следующий день мы нашли ее голову в канаве.
Хотя у Седобородого погибла вся семья, эту смерть он принял так близко к сердцу, что быстро отстал. Я обернулась через плечо и увидела, как он исчезает в толпе женщин в платках и шалях на грязной дороге: крошечное красноносое лицо с серовато-белой бородой под угрожающе широким небом, тоже серым.
Вот так пропадают люди. Их красные носы и седые бороды поглощает серое небо.
Я до конца дня шагала в толпе поляков. Деревни ежились у дороги, словно нищие, ожидая помощи. Каждый дом, каждая церквушка, казалось, просили, чтоб их сняли с фундамента и понесли навстречу лучшей жизни. А где она – эта лучшая жизнь? Кто-то сказал, что мы все идем в бункер фюрера, он там ждет нас с вареной капустой и шнапсом.
Однажды ночью мы заняли старый постоялый двор в брошенной деревне. В самой большой комнате на кровати теснились люди; огонь в стальном ведре согревал усталых путников. Под конец я разговорилась там с человеком, который из всех возможных в мире судеб оказался шведом-гобоистом. Его щеки и нос были покрыты живописными бородавками. Он рассказал мне удивительную историю про самого себя: как он волею истории оказался в таких условиях, но его попросили помочь, и он помог. Затем он вытащил сигареты и предложил мне: зажег и стал учить меня курить. От первой я сблевала, от второй закашлялась, а третью мужественно дотянула до конца. Через несколько недель я заключила брак с г-ном Никотином, и с тех пор мы с ним были неразлучны: весной 2005 отметили бриллиантовую свадьбу.
«Война окончена, – говорил швед-бородавочник. – Она уже через месяц кончится. Американцы уже Рейн переходят. Сталин с Рузвельтом встретятся в Берлине. Я знаю одного человека, который может тебе помочь. Он пользуется немецким именем, но сам американец – Билл Скьюинсон. Зайди к нему непременно. Он живет по адресу: Бюльштрассе, 14. Если он не сможет переправить тебя в Исландию, то никто не сможет».
Потом он проводил меня на второй этаж и уложил в кровать. Я быстро уснула, но проснулась оттого, что он просунул руку мне под кофту. «Я могу тебе помочь», – прошептал он по-немецки со шведским акцентом и прокричал мне вслед этот адрес в Берлине, когда я выбежала из комнаты.
С тех пор я держалась в толпе женщин. Здесь каждая была сама по себе. Jeder für sich, und Gott gegen alle[281]. Война сводила людей, чтобы разлучать их. Я на день-два находила «подругу», жующую старую корку, или рыжую деревенскую фрау, читавшую Гюннара Гюннарссона[282] (она просила передавать привет ему самому и его семье), а потом их поглощала мировая история. Каждый день был как целая жизнь. В конце концов я шагнула из усталости в транс: дорога сделалась лентой конвейера, и мне казалось, что лес, дома и указатели подъезжают ко мне, а не я приближаюсь к ним.
Однажды случилось вот что: офицеры клаксонами проложили себе дорогу сквозь толпу; народ расступился перед открытым легковым автомобилем с тремя пассажирами в эсэсовской униформе. Они застыли, глядя прямо перед собой, словно каменные изваяния, и не двигались до тех пор, пока одна отощавшая женщина не швырнула им на заднее сидение дохлую крысу, тогда двое из них повернулись и выстрелили из пистолетов: две молодые женщины, стоявшие рядом с крысометательницей, рухнули, а автомобиль скрылся. Двое мальчишек с воплями столкнули ту женщину в канаву и топтали, пока ее лицо не скрылось в грязи. В молчании мы прошли мимо трупов девушек. Рядом с ними стояла немолодая женщина и смотрела голубыми потухшими глазами в глубину безлиственного леса. Почему я жива, а они нет? Почему я не пала под градом пуль из неизвестного пулемета? Почему я не выпила с парнями семь ночей назад? Они нашли в сарае винный бурдюк, а в нем оказался яд, и они все умерли. Это все – случайности или в этом был какой-то умысел?
Мои Нонни и Манни, казалось, знали ответ и без колебаний несли меня дальше по дороге. По левую руку от нас горел хутор – огонь и дым, – а на деревьях подавали голос первые весенние птицы.
Их переправляли через реку на военной барже. Последние дни были как в тумане. Папа прошел пол-Польши во сне, а по ночам не спал: глядел в черное небо и на серый лес; у него внутри все онемело от войны, застыло от зрелища горящих трупов. Он неожиданно провалился в ад, а дорога оттуда наверх, как известно, камениста.
Мы все годами жили на войне и насмотрелись на ужас, а эти люди заглянули за него и обнаружили, что историю выписали из книг прямо на костер, где место и началу, и концу, а живут там только Дьявол и Бог. А человек их обоих удивил. Историю человечества обнулили, и из всех людей папа имел несчастье заглянуть внутрь этого великого нуля. Он открылся ему, когда треснул тот беременный живот. Он заглянул внутрь ужаса.
Но сейчас он немного пришел в себя. Сейчас он начал немножко узнавать самого себя. Баржа несла их через мирную реку – сотню русских солдат. Папа смотрел на остатки бывшего моста, голые опоры, разбитые плиты, и вспоминал, как он мчался по ним три года тому назад: «молодой» боец, спешащий на восток, к величайшей славе на нордическом факультете Московского университета; ему оставалось лишь доделать кое-какие мелочи. А сейчас он едет по тем же местам назад, медленно возвращается в Германию под красной звездой. Он приручал отрезанные руки, вспахивал кровавые нивы, стрелял Войне не в бровь, а в глаз, терял в боях приятелей и неприятелей, видел костер, горящий в голове у Гитлера, ощущал его смрад – смрад его идей, да и своих идей, но только сейчас он осознал всю абсурдность войны.
Война ничего не решила, ничего не принесла. Ничто не изменилось, ничто не стронулось. Германия оставалась Германией, а Россия – Россией. А между ними лежала Польша. Танки двигали границу то к востоку, то к западу, но скоро все войдет в прежнее русло. Через несколько недель все кончится. После долгих лет бряцания оружием все было, как раньше. Только мост был сломан. А река была, как раньше, и деревья и небо – такие же. Ничего не изменилось, кроме моста. Он было сломан.
Да, конечно, погибло 50 миллионов человек. Или 70? Да что для друзей каких-то двадцать миллионов? Ой, да это же целых сто шестдесят населений Исландии[283].
Сейчас они вошли далеко вглубь гитлеровской Германии, и папа совсем перестал говорить. Он больше ничего не сказал. Зато его однополчане ругали каждое поле, каждое дерево, плевали на каждый камень. В первую ночь они разместились в живописной крестьянской усадьбе, где владельцы не успели ничего сжечь, кроме разве что хлеба в печке. Здесь все шкафы были полны, в доме было сухо, а мебель там была, прямо как во дворце. Даже стойла для лошадей там были лучше, чем лачуги на родине. Эта чисто немецкая красивость сильно задела русских солдат. Дмитрий и его товарищи обходил комнаты со злостью, везде тыкали штыками, срывали со стен картины и пинали мебель. В кладовой их злость достигла своего апогея: Дмитрий вернулся на кухню весь белый от муки и прокричал:
«Ну и на кой ляд им было нападать на Россию? У них же и так все есть!» – и схватил двухкилограммовую буханку черного хлеба и колотил ей о стену до тех пор, пока буханка не сломалась, а сам он не расплакался; он опустился на красные плитки пола и стал звать мать, жену и дочь:
«Mamuschka, mamuschka… Dashenka, Dashenka…»
Папа остался на кухне, а они гурьбой направились в туалет. Они раньше никогда не видели ватерклозета, и один из них умудрился искупать голову в унитазе. Ну, эти ребята и дают! А папа сидел, уставившись в стакан, и думал: где теперь его дочка? Нет, она в безопасности у матери в Любеке. Им повезло. Ведь этот город, вроде, уже освободили? О Маса, о Маса! Приди ко мне со своими толстыми ляжками!
К полуночи появились двое рядовых – большой и маленький – и привели с собой двух молодых немок с дрожащими губами и кричащими глазами, их впихнули в гостиную и повалили на стол. Все началось при криках и стонах девушек, а закончилось при их полном молчании. Папа не мог сказать, что было хуже. Во время этого десятикратного изнасилования он сидел в сторонке, уставившись на свои пальцы: пять и пять. Рука ученого превратилась в руку гладиатора. Может, он первый исландец за восемь веков, ставший таким… убийцей. Он кого-нибудь убивал? Да, видимо, в сражении на Днестре, в том самом первом. Вдруг в кухню вошел Дмитрий, он подтянул штаны и плюхнулся на сидение возле уставленного стаканами стола, покачал головой и сказал сам себе: