И Шаббат продолжил восхождение. Вообразите камень, который тащит себя в гору, и вы получите некоторое представление о том, как он старался добраться до Дренки. Он должен помочиться на ее могилу, это будет его последнее прости. У него долго не получалось, он не мог начать, он испугался, что требует от себя невозможного, что в нем ничего не осталось от него самого. Он, старик, который каждую ночь по три раза встает в уборную, и в начале следующего столетия будет еще здесь, будет стоять и силиться выжать из себя каплю влаги, чтобы полить священную землю. А может быть, моче мешает пролиться стенка, которую ставит сознание, лишая человека именно того, в чем больше всего его самого? А как же все его жизненные принципы? Он дорого заплатил за то, что расчистил себе пространство, где мог существовать, враждуя с этим миром так, как ему хотелось с ним враждовать. Куда подевалось презрение, которым он отвечал на ненависть окружающих; где те законы, тот кодекс, следуя которому ему удавалось быть свободным от их здравых, от их дурацких ожиданий? Да, преграда, которая раньше только раззадоривала его на новые хулиганские выходки, наконец ему отомстила. Табу, которые только и ждут, как бы умерить наше уродство, отключили ему воду.
Безупречная метафора: пустой сосуд.
А потом полилось… сначала тонкой струйкой, потом заморосило, закапало, как из глаз, когда режешь лук, и сначала по щеке сползает слеза, и весь ваш плач состоит из одной-двух слезинок на каждой щеке. Потом выброс, потом еще выброс, потом поток, и наконец хлынуло, наконец хлещет. Струя была такая мощная, что Шаббат даже сам удивился, как люди, до этого незнакомые с настоящим горем, вдруг поражаются бурной, полноводной реке собственных слез. Он уже не мог припомнить, когда из него так лило. Возможно, лет пятьдесят назад. Пробить такую дырку в земле на ее могиле! Если бы пробить и крышку гроба и пролиться Дренке в рот. Или этим потоком завести турбину, воскресить ее. Нет, мне до нее теперь никак не добраться. «Я сделала это! — воскликнула она. — Я это сделала!» Никогда он никем так не восхищался.
Однако же ему было не остановиться. Он не мог. Он должен был отдать всё, как должна освободиться от накопившегося молока кормилица. Затопленная Дренка, бурлящая весна, вся — влага, вся — наводнение, Дренка струящаяся, пьющая вино человеческого тела, радость моя, восстань из гроба прежде, чем обратишься в пыль, вернись и воскресни, источая свои драгоценные секреты!
Но даже если бы всю весну и лето он поливал участок, засеянный всеми ее мужчинами, он не мог вернуть ее. Ни ее, ни кого другого. А он что думал, этот противник иллюзий? Что ж, иногда, как ни старайся, невозможно двадцать четыре часа в сутки, семь дней в неделю, триста шестьдесят пять дней в год помнить, что никто из мертвых не может снова стать живым. На земле нет ничего более упрямого, раз и навсегда твердо установленного, ничего, в чем можно быть настолько уверенным, — и все равно никто в это верить не хочет.
— Эй, послушайте! Сэр!
Кто-то сзади похлопал Шаббата по плечу
— Прекратите! Вот это, то, что вы делаете! Немедленно!
Но он еще не закончил.
— Вы справляете нужду на могилу моей матери!
Его яростно, за бороду, оттащили, и когда свет мощного фонарика ударил ему в глаза, он закрыл лицо руками, как будто ему в голову что-то бросили, что-то, что может пробить череп. Луч измерил его с головы до ног, а потом с ног до головы. И так его срисовали шесть или семь раз, и наконец луч остановился на его члене, высовывающемся из-под флага, на этой безобидной и незначительной трубке, на кране, постоянно подтекающем, как будто он требует ремонта. Это не привлекло бы внимание человечества будущих тысячелетий и на пять минут, и уж тем более не навело бы его на мысль, что если бы не культ этой трубки, история нашего вида на земле, ее начало, середина и конец, были бы совершенно другими.
— Уберите это!
Шаббат легко мог затолкать свое хозяйство в брюки и застегнуть молнию. Но он не стал.
— Спрячьте!
Но Шаббат не пошевелился.
— Кто вы? — спросили Шаббата. И прямой луч света снова ослепил его. — Вы оскверняете могилу моей матери. Вы оскорбляете американский флаг. Вы оскорбляете свой народ. Этой своей дурацкой палкой, в этой шапке, которую носят исповедующие вашу религию!
— Это религиозный обряд.
— И он еще завернулся в флаг!
— С гордостью, с гордостью!
— И ссыт!
— Изо всей мочи.
Мэтью просто взвыл:
— Моя мать! Это была моя мать! Моя мать, ты, грязный урод! Ты развратил мою мать!
— Развратил? Офицер Балич, вы уже не в том возрасте, когда идеализируют своих родителей.
— Она оставила дневник! Мой отец читал этот дневник! Он читал, какие вещи ты заставлял ее делать! Даже мою двоюродную сестру приплел, даже ее, девочку! «Глотай, Дренка! Глотай!»
Он захлебнулся собственными слезами, он больше не светил Шаббату в лицо. Луч теперь упирался в землю, в лужицу в ногах могилы.
Баррету вообще проломили голову. Шаббат ожидал худшего. Когда он понял, кто его застиг, он решил, что живым не уйти. Да он и не хотел. Иссякло что-то, что позволяло ему импровизировать, что поддерживало в нем жизнь. Кончился запас шутовства.
Тем не менее он снова ушел, как ушел от возможности повеситься у Коэнов, утопиться в океане, ушел, оставив Мэтью всхлипывать на могиле. Его толкала вперед та же сила, которая прежде позволяла ему импровизировать, и он побрел в темноту вниз по холму.
Не то чтобы ему не хотелось услышать от Мэтью о дневнике Дренки. Да он бы с жадностью прочитал каждое слово этого дневника. Ему никогда не приходило в голову что Дренка что-то записывает. По-английски или по-хорватски? Это с ее стороны гордость или скептицизм? Она делала это, чтобы зафиксировать свою храбрость или степень своей растленности? Почему она в больнице не предупредила его, что есть дневник? Была уже слишком больна, чтобы думать об этом? Оставить дневник, чтобы его нашли, — что это: небрежность, прокол или самый смелый поступок, который она совершила в жизни? Я сделала это! Я сделала это! Вот кто скрывался под этой милой и пристойной оболочкой — и никто из вас не знал!
Или она оставила его, потому что не хватило сил уничтожить? Да, такие дневники в привилегированном положении по сравнению с другими нашими скелетами в шкафу. Человеку не так-то легко избавиться от слов, которые сумели освободиться от своей извечной функции объяснять и скрывать. Нужно больше смелости, чем можно предположить, чтобы уничтожить тайный дневник, письма, снимки полароидом, видео- и аудиопленки, локоны с лобка, нестиранное нижнее белье, — уничтожить раз и навсегда эти реликвии, единственное, что дает решительный ответ на вопрос: «Неужели я действительно такой?» Вам нужна ваша фотография в карнавальной маске или правдивая, без ретуши? Как бы там ни было, мы не в силах расстаться с этими опасными сокровищами, спрятанными от родных и близких под стопками белья, в самых дальних и темных ящиках, в банковских сейфах.
И все-таки тут была какая-то загадка, какая-то непостижимая странность. Он не мог отделаться от одного подозрения. Какое обязательство она выполняла, и перед кем, оставляя дневник своих сексуальных подвигов? Против кого из ее мужчин это было направлено? Против Матижи? Против Шаббата? Кого из нас она хотела этим сразить? Не меня! Нет, не меня, точно! Меня она любила!
— Поднимите руки!
Эти слова обрушились на него из пустоты, и вот он уже в кружке света, как будто здесь, среди могил, ему предстоит сыграть моноспектакль. Шаббат — кладбищенская звезда, главный герой водевиля для привидений, артист, приехавший на передовую развлечь армию мертвецов. Шаббат раскланялся. Следовало бы сейчас дать музыку, чтобы выход Шаббата на сцену сопровождался коварным, чувственным свингом, невинными забавами секстета Бенни Гудмена — «Ain't Misbehaven» — «Я веду себя хорошо» — и чтобы Слэм Стюарт играл на контрабасе, а контрабас играл на Слэме…
А вместо этого — бестелесный голос вежливо попросил его назвать себя.
Выпрямившись после поклона, Шаббат объявил:
— Это я, Некрофилио по прозвищу Поллюция.
— Я бы на вашем месте больше не наклонялся, сэр. Поднимите руки вверх.
Полицейский, выйдя из патрульной машины, освещавшей фарами театр Шаббата, целился в Шаббата из своей пушки. Стажер. Мэтью обычно ездит один, но иногда берется натаскивать новичков. «Сначала он их просто сажает за руль, — рассказывала Дренка. — Ребята сразу после академии год проходят стажировку, и обычно ими занимается Мэтью. Мэтью говорит: бывают ребята, которые хотят работать и делать свое дело хорошо. Бывают и придурки. И пофигисты, которые так и норовят отлынивать, обойтись за чужой счет… Но Мэтью учит новеньких делать свое дело как следует, как положено, держать машину в порядке, быстро передвигаться, вовремя реагировать… Он однажды ездил с одним парнем три месяца. Так тот ему потом подарил булавку для галстука. Золотую булавку для галстука. Сказал, Мэтт — мой лучший друг навсегда».