Думаю, я испугалась бы, влюбись он в меня. Мне необходимо, чтобы мое поклонение оставалось бескорыстным, и в те дни, когда он не обращал на меня внимания, я не сердилась на него. У него много тем для размышлений, помимо романтической девчонки.
Романтической ли? Разве это не свойственно людям? Разве у нас нет потребности давать больше, чем получаешь?
И если он решил, что я надеюсь…
Я искренна перед собой. И уверена: предложи он мне (после всех официальных формальностей) переехать в огромную квартиру на площади Данфер-Рошро, я откажусь. Там я не буду чувствовать себя дома. Я стану неловкой, неестественной. Начну стыдиться своей любви, которая перестала быть бескорыстной.
Оглядываю отца и брата, сидящих за столом. У обоих одинаково замкнутые лица, и отец ведет себя ничуть не разумнее сына.
Есть ли надежда, что через несколько дней жизнь пойдет, как прежде? Но мы ведь никогда не жили, как живут настоящие семьи, разве что во времена нашего с Оливье детства. Каждый забивался в свой угол, и я даже не помню, чтобы в нашем доме звучал смех.
И все же мы были более или менее терпимы друг к другу, особенно когда у мамы нет «девятин».
А теперь отец и брат прямо-таки пышут ненавистью. Отцу стыдно за свой поступок, и он никогда не простит сыну унижения. А у Оливье опоганен первый роман, который он считает своей первой любовью.
Они поочередно выходят из-за стола. Я убираю посуду, наливаю в мойку горячую воду.
Интересно, случаются ли похожие кризисы у моих теток или у дядюшек? Не может же быть, что мы единственные такие, что мы исключение.
Да, семья совсем не похожа на то, о чем нам толковали в школе, и даже Шимек за два дня до катастрофы, в которой погибла его жена…
Впрочем, не мне жаловаться на это и упрекать его.
Как хочется, чтобы жизнь была прекрасной, чистой! Главное, чистой — без мелочной злобы, без жалких компромиссов. Чтобы люди радостно смотрели друг другу в лицо и верили в будущее.
А какое будущее уготовит себе, к примеру, Оливье? Убеждена, он бросит учение. Ведь он сам признался, что поступил в университет, чтобы угодить отцу. Брату невтерпеж сойтись лицом к лицу с подлинной, как он выражается, жизнью. Дома, несмотря на бунты последних дней, он не чувствует себя свободным.
А ведь таких, наверно, сотни, тысячи, и все они смутно чего-то хотят и не знают, какую выбрать дорогу.
Не думаю, что служба в армии пойдет на пользу Оливье. Там тоже придется подчиняться — над ним будет куча начальников, не говоря уже о старослужащих.
И мне становится так горько, что еще немного и я плюхнусь на стул и расплачусь, укрыв лицо передником.
Брат заперся у себя в комнате. Что он там делает — занимается? Или уже решил, что это ни к чему? Могу поклясться, он боится стать неудачником. Он хотел бы проявить себя, но пока не знает, в чем. Я ставлю себя на место Оливье и страдаю из-за него.
Мне-то повезло. Я могла бы провалиться на экзаменах или пасть духом оттого, что какой-то учитель плохо ко мне относится. Могла бы влюбиться в одного из тех парней, с которыми переспала. По правде сказать, они не принимали меня всерьез. Пользовались случаем, а может быть, даже догадывались: я делаю это лишь для того, чтобы убедиться, что я желанна как женщина.
Я ставлю посуду в буфет. Складываю скатерть. Лезу в шкаф за пылесосом.
Сегодня редкий вечер, когда в доме не галдят чужие голоса из телевизора, и от этого возникает ощущение пустоты.
Сама того не заметив, я начинаю большую уборку, хотя не собиралась этого делать. За ней я забываю о времени. Вытираю в кухне пыль, мою как следует пол.
Я ползаю на коленях и вдруг обнаруживаю рядом чьи-то ноги. Это отец. Он с удивлением смотрит на меня.
— Ты знаешь, который час?
— Нет.
— Половина двенадцатого.
Через пятнадцать минут я заканчиваю.
Он нерешительно гладит меня по голове, а я почему-то вспоминаю руку профессора, вспоминаю, как он в Бруссе трепал меня по плечу.
— Я пошел спать.
— Ага. Я тоже скоро ложусь.
Итак, на первом этаже, кроме меня, никого, и я пользуюсь этим, чтобы убрать в отцовском кабинете.
То ли я испытываю потребность в жертвенности, то ли за что-то себя наказываю.
Мама не звонила в контору по найму прислуги, и, пожалуй, это к лучшему. В нынешнем ее состоянии она способна отпугнуть возможную претендентку на место.
Мяснику и Жослену я сообщила, что сама буду забирать продукты, пусть не приезжают и не звонят в дверь. В общем, это тоже неплохо: будет чем заняться после работы.
Профессор снова погрузился в дела, проводит в лабораториях и своем кабинете по десять часов в день. Лицо у него осунулось, взгляд стал тяжелый, пронзительный, но теперь он снова задерживается иногда на мне.
Я не решаюсь улыбнуться ему. Более того, все время отвожу глаза, и на душе у меня муторно и тоскливо. Впечатление такое, словно это почти физическое ощущение тоски никогда не отстанет от меня, что я ношу ее в себе, как вирус гриппа.
Возвращаясь домой, я покупаю в Живри у мясника телячью печенку, а потом у Жослена бекон, яйца, сыр, апельсины, грейпфруты. Еще беру яблоки и груши, а также несколько банок супа. Мне показалось, что на меня поглядывают с любопытством; интересно, что местные жители думают о нас.
В дверях я сталкиваюсь с толстяком Леоном; я ездила в его такси, когда была совсем еще девочкой. Он действительно очень толстый, но какой-то не грузный. Леон — большой любитель пошутить и вообще местная знаменитость.
— Ну как, мадемуазель Лора, отыскали вы вашу девицу?
Не понимая, я спрашиваю, кого он имеет в виду.
— Да эту вашу испанку. Вы ее, кажется, потеряли.
— Она вернулась на родину.
— Да, если только не сбежала с любовником.
Вечером я опять делаю уборку, на этот раз в комнате Мануэлы. Мне неприятно дотрагиваться до простыней, на которых она спала с Оливье.
Мне понадобилась тряпка. Спускаться на первый этаж и снова подниматься неохота, и я решила посмотреть на чердаке: там полно всякого хлама.
Я обнаружила сломанное духовое ружье и детский велосипед Оливье. Мой велосипед со спущенными шинами тоже здесь. Как-то я ехала на нем по тропинке и налетела на дерево, доктору Леду пришлось наложить мне на голову несколько швов. Тут же наши старые теннисные ракетки с порванными струнами.
Согнувшись — крыша здесь низкая, — я пролезаю к торцовой стене и с изумлением вижу, что зеленого сундука нет. Он всегда стоял тут, набитый всяким тряпьем и лоскутами; я не помню, чтобы после моего рождения кто-нибудь брал его в дорогу. Должно быть, он сохранился с той поры, когда отец служил в Алжире и ему часто приходилось менять гарнизоны.
Никаких тряпок я не нашла, так что мне приходится спуститься в кухню.
Когда я отправляюсь спать, отец и брат уже лежат в постелях, и я мгновенно засыпаю.
Наутро я приношу маме кофе; как и следовало ожидать, она в очень скверном состоянии. Это второй день лечения, один из самых тяжелых. У мамы застывший взгляд, словно окружающий мир для нее не существует, и вся она обращена внутрь, на то, что происходит в ней. Она прижимает руку к груди и сотрясается от чудовищных судорог.
Несколько лет назад это производило на меня ужасное впечатление: я боялась, что она умирает. Но теперь я, как и остальные, привыкла.
— Лекарство приняла?
— Да.
— Через часок тебе станет легче.
Особенно, когда она глотнет спиртного. Организм ее протестует против навязанной абстиненции.
— Ты не знаешь, куда девался сундук, который стоял на чердаке?
— Какой еще сундук?
— Ну тот, что стоял у торцовой стены. Зеленый с желтой полосой.
Мама тяжело вздыхает, словно ей стало хуже, но я чувствую, что она просто хочет выиграть время. Да уж, хорошо я выгляжу: лезу с дурацкими вопросами, когда ей так плохо.
— Не помню. Да, когда-то он там стоял… Постой, постой… Как-то тут проезжал на грузовичке старьевщик, который ездит по деревням и фермам и скупает всякий хлам, завалявшийся на чердаках. Он поднялся со мной наверх. Я продала ему стол, у которого была сломана ножка, и два стула с соломенными сиденьями. Видимо, старьевщик взял и сундук. Он давно уже никому не нужен. Это было года два назад.
— Нет, в прошлом году я зачем-то была на чердаке и видела этот сундук.
Непонятно только, зачем маме понадобилось лгать. Я принимаю ванну и отправляюсь в Бруссе, где все ясно и определенно и где, в отличие от нашего дома, никто не пытается ничего скрывать.
То ли из-за этого сундука, то ли из-за вчерашней уборки я опять вспоминаю про Мануэлу и представляю, как она тащила свой чемодан из искусственной кожи до станции, а может, до автобусной остановки. Нет, что-то в этой картинке не клеится.
В обеденный перерыв я отпрашиваюсь у м-ль Нееф на час и еду на авеню Поль-Думер. Богатый дом из рустованного камня, высокие окна, лепные потолки. Не привратница, а швейцар в ливрее. Впрочем, слово привратница как-то не звучит в комнате вроде небольшой гостиной, которую я вижу через стеклянную дверь.