— Ну, санапал! Экой ты санапал, Ванькя. Ванькя! — позвал вдруг старик Ивана Никитича, теперь уже грозно и веско. — Ванькя, где у тебя бумага-то? Бери да иди! Авось господь не оставит. Тьфу… Господи, прости меня, грешного…
Дедко Никита начал сморкаться в подол синей рубахи, вытер глаза.
Иван Никитич стоял в дверях, опустив голову и держа шапку в руках.
— Иди! — Дедко подскочил к шкапу и распахнул застекленные дверцы. Схватил бумагу и сунул ее в руку Ивану Никитичу. — Иди и подай Митьке Куземкину. Нам от людей не отставать… На миру и смерть красна.
Иван Никитич свернул заявление в трубку и пошел из избы. Павел, возвращавшийся с мельницы, Сережка, лепивший вместе со сверстниками снежную бабу, Вера, трясшая у хлева солому-овсянку, Аксинья, шедшая от реки с ведрами, — все они видели, как пошел Иван Никитич в контору. И у каждого из них сперва тревожно, потом облегченно и успокоенно забилось сердце.
Наружная дверь лошкаревского дома была нараспашку. Иван Никитич поднялся по конторской лестнице. Решительно хотел отворить внутреннюю дверь, но скоба выдернулась из полотна. Рогов едва не упал. Что за притча? В конторе было тихо. Приглядевшись, Иван Никитич увидел два гвоздя, вбитых в полотно и в косяк. Не зная, что думать, он вставил скобу в стенной паз и пошел к дому Митьки Куземкина. В заулке его окликнул Акиндин Судейкин. Он рассказал Рогову, что председатель пошел к Тане, а к Носопырю отправился счетовод.
— Да пошто?
— По шти, — убежденно сказал Киндя. — Не иначе как сватать. Сами-то оне не могли, дак теперь всем колхозом сосватают. Ты, Иван Никитич, разве не чуял? Из Ольховицы пришли новые указания.
— Какие указанья?
— А такие, что наш колхоз «Первая пятилетка» незаконный. Велено прикрыть и на контору наложить сургучную блямбу. Ну а поскольку сургучу пока не завезено, дак гвоздями заколотили и сами ушли.
— А ну тебя, — Иван Никитич отмахнулся от Кинди. — Мелешь все.
— Правду говорю! — кричал Судейкин прямиком через улицу. — Да вон и Митька от Тани выходит, сам тебе доложит.
Иван Никитич пошел наперерез Куземкину. Остановил, здороваясь:
— Я, Митрей, заявленье принес.
Митька, бывший навеселе, поглядел на Рогова с любопытством и сказал:
— Не приму.
— Как так?
— А так, что поступило новое распоряженье.
— Какое распоряженье?
— Такое, что верхушку и зажиточных в колхозы не принимать.
— Да какая я тебе верхушка? — Иван Никитич вплотную ступил к Митьке. — Ты што, рехнулся аль как?
Митька отступил ровно настолько, насколько подвинулся на него Иван Никитич.
— Да не я виноват-то, — оправдывался он. — Новое распоряженье… Вон и про Ольховицу говорят: у вас лжеколхоз. Напринимали, грят, кулаков, колхоз недействительный. Вот и нас объявили лжеколхозом. До выяснения личностей…
Иван Никитич стоял посреди Шибанихи, не зная, что думать. «Будут, будут они у меня в ногах ползать! — вспомнил он давнюю угрозу Игнахи Сопронова. — Попросятся, а мы не примем…»
— Так что не осуди, Иван да Никитич, — сказал Куземкин и пошел вдоль улицы. Он ритмично вскидывал голову то вправо, то влево. За день у него сложилась новая, уже председательская походка.
Руки Ивана Никитича наливались какой-то странной угрожающей тяжестью, горло начинало сдавливаться, зубы тоже сжались. Обида и страх — нет, не за себя страх, а за все семейство, за деревню, за всех добрых людей — страх и отчаяние поднимались откуда-то с ног, от самой земли, уже покрытой холодным и белым снежным саваном.
Иван Никитич пополам разорвал бумагу и бросил половинки на снег. Холодный, подвернувшийся к вечеру ветерок подхватил бумажные клочья, по-кошачьи поиграл с ними. Обрывки заперевертывались и полетели вдоль по Шибанихе.
Стук — момент игры в «очко», когда выдано по последней карте.
Згодье — лекарство.
АПО — Агитационно-пропагандистский отдел уездного комитета партии.
ККОВ — крестьянский комитет общественной взаимопомощи.
СУК — сельская установочная комиссия.