Подул ночной ветерок, всколыхнул расшитые занавески, принес нежный аромат сирени, за окнами зашептались деревья.
Цинь Цзяна было не узнать. Он словно обрел дар речи, рассказывая о своей жизни. Куда девались его обычная скованность, дурное настроение во время нескольких наших с ним встреч. Теперь у меня было достаточно материала. Напишу о том, как жизнь изменила человека. Как Цинь Цзян, покинувший дом, оттого что захотел «жить по-другому», превратился в «инженера человеческих душ» и вернулся талантливым писателем. А отец и понятия не имеет о том, что способный молодой человек, которого он так превозносит, и есть его непутевый сын…
— Я рад за тебя, Цинь Цзян. Путь, который ты прошел, помог тебе занять свое место в жизни. Почему ты не хочешь встретиться с отцом? Не понимаю… Почему не хочешь его порадовать?
Видимо, я допустил бестактность — мой вопрос задел его за живое.
— Я собирался с ним повидаться, — сказал он после долгого молчания. — Теперь, когда добился цели. Появиться перед ним с университетским значком на груди. Посмотреть, какое у него будет лицо. Но встретиться с ним прямо на церемонии вручения премий не решился, чтобы не напугать. Ну а потом… Ладно, после доскажу. Сейчас не хочется.
— Почему?
— Есть причина.
В его голосе зазвучали печальные нотки. В темноте я не видал его лица, но представил, каким измученным оно было и удрученным.
— В чем же все-таки дело?
Он вздохнул:
— Кое-что случилось на днях, но это длинный разговор. Ну все, спать, спать!
— Что-то не спится. Ты говори.
Он уже не слышал меня. Лишь красный огонек сигареты мерцал у его изголовья.
II
Прошел второй день, потом третий. До вечера на заседании группы. А потом — нескончаемые визиты: журналисты берут интервью, редакторы договариваются о рукописях. Он вечно занят, а когда гасим свет, у него просто не остается сил на разговоры. На четвертый день после ужина мне удалось вытащить его из гостиницы прогуляться в скверике.
— Ты слишком уступчив! Ждешь, пока они сядут тебе на голову?
Поболтали о том о сем. Небо подернулось вечерней дымкой. Мы сели на каменный парапет клумбы.
— Ты чем-то озабочен все время. Что-нибудь случилось?
Он улыбнулся:
— Еще говоришь о чьей-то навязчивости. А сам?
— Ну ладно, хватит, тебе, я вижу, этот разговор неприятен.
Он ответил не сразу, чуть погодя:
— Таить на сердце тоже нелегко.
Плыла в облаках луна. О чем-то шептал прохладный ветерок. Сверчок пел свою песню. Из темноты вынырнула машина и бросила на нас тень жавшихся друг к другу деревьев. Он сорвал стебелек, сунул в рот.
— Честно говоря, я очень благодарен литературе за то, что она заставила меня учиться у жизни. Случись нечто подобное раньше, я глубоко страдал бы, терзался, даже впал в отчаяние, а сейчас для меня это просто трагедия человека, идущего по жизненному пути. Литература пробудила меня, закалила.
— Ты говоришь о каких-то недавних событиях?
— Да.
— Так в чем же все-таки дело?
— Опять надо начинать издалека.
Он выплюнул стебелек.
— Я тебе не рассказывал, как в конце семьдесят шестого вслед за другими поехал в Чунцин и поступил матросом на судно. Еще мальчишкой я любил играть в корабли и мечтал о живописных берегах Янцзы. Можешь смеяться надо мной, но именно отсюда, думал я, исполненный честолюбивых планов, надо начинать настоящее плавание по жизни. Эх, только не осталось во мне и капли выносливости, так необходимой в этом плавании. Мышцы обмякли от виски и бренди. Одолевать учебники — ночь напролет, не смыкая глаз, при свете одной-единственной лампочки? Где мне было выдержать! Я мог танцевать до рассвета под ослепительно сверкающими люстрами, не чувствуя усталости. Но сидеть над скучной книгой? Это было мне не под силу! Я привык валяться на диване, задрав ноги, меланхолично слушая легкую музыку. Да что говорить, даже простейшая работа матроса до смерти надоедала: рев винтов действовал на нервы; десять, а то и больше дней сплошных мучений: пассажирское судно плавало из Чунцина в Шанхай и обратно. Эта работа была не по мне. Я знал, что давно ни на что не гожусь. Ни одного дела не мог довести до конца: начну, бывало, дневник, твердо решив «вести его до конца жизни», «фиксировать каждый этап моей вдохновенной борьбы». Но больше, чем на одну запись, меня не хватало. Взялся учить английский, купил учебник, маленький транзистор, но, выучив ABCD, почувствовал, что дальше дело не пойдет, учить японский, пожалуй, реальнее — в нем много китайских иероглифов, понятных с первого взгляда. В общем, я забросил английский. Мысленно не раз возвращался к моим пекинским приятелям, представлял себе «Матушку-Москву» и «Радость», с удовольствием думал о диско и «Санъё», о видеомагнитофоне, где можно посмотреть столько интересного, захватывающего. Я вернулся бы ко всему этому, и очень скоро, продолжал бы жить этой сытой, пустой, бессмысленной жизнью. Но тут я встретил ее.
— Кто же она?
— Шэнь Пин. Мы познакомились на пароходе.
Он умолк и грустно усмехнулся.
— Впрочем, это даже нельзя было назвать знакомством. Я запомнил ее… Это случилось три года назад, ранней весной, кажется, двадцать шестого февраля, точно, потому что в тот день я начал дневник, который веду до сих пор. Тем ранним туманным утром наш пароходик «Красная звезда — 215» бросил якорь. Приходилось тебе когда-нибудь плыть по Янцзы? Тогда наверняка тебе знакома картина: легкий туман не только не рассеивается — становится все плотнее, сквозь туман пробиваются слабые лучи окутанного сероватой мглой восходящего солнца. Плыть в тумане опасно, и нам пришлось остановиться. Я вышел из машинного отделения глотнуть свежего воздуха и тут заметил на палубе девушку. В отличие от других пассажиров, которые вглядывались в небо, прикрыв глаза ладонями, взывали к небу и проклинали, она спокойно стояла, прислонившись к борту, с книгой в руках. Я искренне ей позавидовал. Светлые глаза, уголки рта чуть вздернуты, плечи время от времени вздрагивают, видимо, реакция на прочитанное. Ничего особенного, косички, уложенные венчиком на затылке, никаких украшений. Синий комбинезон, только воротничок, сверкающий вышивкой из-под комбинезона, выдает естественное для девушки стремление к красоте. Девушка была на редкость хороша собой: стройная, с тонкими чертами лица. И все это в сочетании с простой одеждой, весь ее облик, когда она стояла углубившись в чтение, приковал мое внимание. Почему — сам не знаю.
Мне тогда уже стукнуло двадцать пять. В Пекине в нашей компании было немало девушек. Многие нравились. Да и они бегали за мной. Но чтобы влюбиться — такого не было.
— А тут влюбился с первого взгляда?
— Нет, не то. Я почувствовал только, что девушка эта — загадка, что ее нелегко разгадать, что она горда, а это всегда привлекает, но не надменна, как многие девушки, а… Как бы это объяснить, пожалуй, здесь главное — мое собственное восприятие. Но когда она читала, с таким видом, никого не замечая вокруг, я почувствовал ее превосходство над остальными. Раньше я с видом знатока разглагольствовал об Аустерлице и Ватерлоо, поражая недалеких девиц, смотревших на меня во все глаза, и чувствовал себя Наполеоном. А перед этой девушкой стыдился собственного невежества. Но она еще не покорила меня. Строит из себя невесть что, думал я, напускает таинственность, изображает утонченность, ведь сейчас это модно.
Ближе к полудню туман рассеялся, и мы полным ходом неслись по речной глади. Солнце слепило глаза, река сверкала, словно хрустальная. Девушка перестала читать и привязала свой небесно-голубой платок двумя концами к мачте. Платок трепетал на сильном ветру, и изображенные на нем два огненно-красных феникса рвались к небу. Она ухватилась за свободный край платка, перегнулась через перила и стала всматриваться в даль сквозь таявшую дымку.
Я передал смену и пошел в судовую столовую завтракать. Проходя мимо девушки, заметил, что платок на мачте едва держится, остановился и крикнул: «Эй, осторожно! А то ветер тебя унесет в подарок Лун-вану!»[68] Она обернулась, затянула потуже узел платка и бросила на меня взволнованный взгляд. Мне показалось, что в глазах у нее слезы. Я был доволен. «Зачем ты привязала к мачте платок? Что это? Условный знак? Кому?» — я болтал что попало, а она, покраснев, ответила: «Маме». — «Маме? Где же она?» Девушка махнула рукой в сторону берега: «Вон где!» Над зарослями изумрудного бамбука вился слабый дымок. Там жила ее мать, школьная учительница. Через несколько минут пароход пройдет мимо этого места. Мать увидит привязанный к мачте платок и свою дочь. «Ничего себе, будто навсегда прощаетесь!» — пошутил я. Она покачала головой: «Не навсегда, но… все равно грустно!» Какая-то она странная!
Она ехала до Уханя, чтобы там пересесть на пекинский поезд, решила поступать в университет на факультет китайского языка. Такие, как она, редко встречаются. Еще учась в школе первой ступени, она считалась самой лучшей ученицей во всей округе. И очень этим гордилась. Еще бы не гордиться! «Ты не пробовал поступать в вуз?» — спросила она. «Я?» Я вытер тряпкой испачканные маслом руки, невесело усмехнулся, покачал головой, скомкал тряпку и выбросил в реку. «Мужчина, и такой трус?» — Она лукаво на меня посмотрела. Прищурившись, я в тон ей ответил: «Да, трус. Ну и что?» Она захохотала: «Умереть можно! В самом деле или только притворяешься? В самом деле? Прыгни-ка в реку! А я ничего не боюсь. Не боюсь и не верю в судьбу! У мамы — правые взгляды, но она это отрицает. Папа нас бросил, один ушел в революцию. Мама с детства мне твердила: „Си-бо[69], заточенный в тюрьму, закончил „Книгу перемен“, Конфуций, сидя на корточках, составил „Весны и осени“… В том, что я рекомендована в университет, нет и на йоту моей заслуги“». Она расправила пальцами свой платок, любуясь им, будто это было знамя победы.