Проехав метров пятнадцать — двадцать, она неуклюже опустила ногу на землю и стала таким образом тормозить. Каким-то чудом она удержалась и не грохнулась на землю вместе с великом, сумкой и всем хозяйством. Потом она уперлась одной рукой в седло и обернулась.
— Это ты, Арвид, — сказала она слишком громко. Звали ее фру Касперсен. Если правильно, то Эльза Мария Касперсен, но так мы никогда не говорили.
Я подошел, встал у руля и сказал:
— Да. Это я.
— Ты здесь? А мама тоже приехала?
— Да, она здесь.
— Я много думала о ней. Как она поживает? — спросила фру Касперсен.
— Хорошо, — сказал я. — Все у нее хорошо.
— Приятно слышать, — сказала она и опустила глаза. — Это было так печально, когда все это случилось с твоим братом. Славный был парень.
Мой брат, подумал я, что за брат, я забыл брата своего, подумал я, но нет, конечно. Я не забыл своего брата.
— Ты ведь знаешь, я долго думала, что он станет моим зятем.
— Да, но Бенте не захотела.
— Разве? По-моему, это он порвал отношения.
— Нет, насколько я помню.
— Ну, может, ты и прав. Не знаю. Но я была бы не против такого зятя, — сказала она.
— Это я понимаю, — сказал я.
— Грустно, что все так вышло.
— Да, грустно, — сказал я, но подумал совсем другое. Баба чертова, подумал я, да что ты об этом знаешь? Грустно, видите ли. Что ты в этом понимаешь?! Ни черта, подумал я, не понимает. Ничегошеньки.
— Кажется, будто это было вчера, — сказала она.
— Нет, шесть лет назад.
— Неужели так давно?
— Да, — сказал я.
Она покачала головой и прикусила губу, наверно, подумала о дочери. Возможно, дела у Бенте не блеск, возможно, она вышла за идиота. Может, лучше бы она выбрала моего брата, и он был бы жив, подумал я.
— Да уж, — сказала она. — Прошлого не переделать. Но передай маме поклон. Скажи, что я загляну к ней, если она задержится здесь.
Ноги твоей у нас не будет, подумал я. Только сунься.
— Обязательно, — сказал я. — Обещаю.
Фру Касперсен была рада услышать мое обещание. Потом она опустила на лицо, как опускают жалюзи, встревоженную мину.
— Но теперь мне пора. Что-то холодно. Ноябрь.
— Да, ноябрь, — ответил я.
А она сказала:
— Пока, Арвид.
И я сказал:
— Всего доброго, фру Касперсен.
И она покатила на своем черном мастодонте. Я постоял, пока она не свернула перед разросшимся шиповником и не пропала из виду, а тогда пошел дальше к пляжу.
Там я сел точно на то же место, что и утром, где сидела мама. Я посмотрел по сторонам и поразился, как разросся в последние годы камыш вдоль берега, купаться здесь стало невозможно, если только ты не готов прорубать путь к воде мачете, и все потому, что как раз здесь, чуть севернее, в море впадает речка и некоторое время течет вдоль берега, прежде чем раствориться в море, из-за чего здесь смешивается морская и пресная вода. Поэтому здесь — лиман и растительность иная, чем на остальном побережье. Когда я был мальчишкой, над речкой и камышом нависал мостик, и мы могли посуху дойти до мест хорошего купания, но теперь от него даже воспоминаний не осталось, и желающие купаться должны ехать к городу, на тамошние пляжи.
Я закрыл глаза и зарыл ладони в песок; так бы и сидел здесь, подумал я, и тут снова различил этот запах, кожей впитал его, запах, который чувствовал на этом самом месте каждый год, хотя уже не так остро, как в свои семь лет, — правда, тогда вообще все было иначе, и пляж выглядел по-другому, не было ни камыша, ни кустов, все казалось горизонтальным, линия за линией, до самой последней, из-за которой словно дым поднимались в небо облака. Мы сидели в низких дюнах, шестидесятые еще не начались, в море строго к востоку на острове торчал маяк. В воздухе висела дымка, а огни маяка не горели, но я в любую секунду знал, где он находится. Он был у меня в уголке глаза. В тот день стояла жара, резко пахло вялящимися на солнце водорослями, полудохлыми медузами, жгучими и стеклянными, которые сохли на ярком свете, это был запах моря, и колючий запах морского хлама, и запах только что открытого апельсинового сока из бутылки. Я сидел, чернявый сморчок, с лопаткой и совком в руках, строил что-то из влажного темного песка, и меня со всех сторон окружали мои светловолосые, высокие, грубо вытесанные богатыри-братья. В тот момент их было только двое, и они были милые, но занимали невероятно много места. Куда бы я ни повернулся, один из них там уже сидел.
По тропинке с севера босиком шел мужчина. Он закатал брюки, голени сверкали белизной. Проходя, он пристально посмотрел на нас, а немного дальше остановился и уставился на маму. Она читала, лежа на боку на клетчатом пледе с зажженной сигаретой в руке, это было до того, как она стала бояться рака легких, значит, сигарета была «Карлтон», а читала она роман Гюнтера Грасса, как помню, толстый, кто-то прислал ей из Германии, наверняка «Жестяной барабан», он как раз в том году вышел и произвел фурор. Мама была загорелая и в купальнике, красном с голубой опушкой, я отлично его помню, опушка придавала ему вид изысканной пожеванности, он много раз снился мне.
— Мадам, я хотел только сказать, — громко заговорил мужчина, — что с вашей стороны очень благородно взять на отдых в свою семью ребенка-беженца.
Так он выразился, он говорил по-датски, но для нас это не составляло проблемы и не было сомнений, какого ребенка он имеет в виду, хотя как раз в тот год я не казался уж таким заморышем, и они все разом обернулись и посмотрели на меня; братья мои вдруг ужасно смутились, не знаю почему, во всяком случае, они стали пунцового цвета. Мама улыбнулась, тоже конфузливо, как казалось, но ничего не ответила, мужчина приподнял шляпу, соломенную шляпу колонизатора, с черной лентой, и понес себя дальше, заложив руки за спину, босиком, довольный собой, довольный дамой на пледе и своей доброжелательной репликой, в правильности которой не сомневался, но откуда я мог быть беженцем? Из Кореи, что ли, или из Тибета? В моей внешности не было ничего азиатского, я не был жертвой войны в Алжире, — да, загорелый, темноволосый, но вовсе не настолько черный, — возможно, Венгрия с ее тогдашним кризисом? Хотя наверняка оставались и другие страны-кандидаты, если он вообще дал себе труд подумать, а не просто заметил, что я выгляжу необычно и что мое отличие от братьев бросается в глаза, а ответ на вопрос, который он себе задал, имел в те годы лишь одно объяснение — что я усыновленный ребенок-беженец; ну и он был еще устроен так — что на уме, то и на языке.
Я бы хотел, чтобы он никогда не говорил тех своих слов, потому что забыть их я уже не смог. Несмотря на то что с годами я стал очень похож на отца и мне все время напоминали, что я был желанным ребенком, единственным из всех нас запланированным, именно это лишний раз подтверждало, что мое место в семье не отличалось ни естественностью, ни простотой, о которых я мечтал.
Мужчина ушел, но игра была испорчена. Однако мы остались на пляже, и мама закурила новую сигарету и вернулась к книге, хотя, сидя на корточках в песке, я видел, что она ни разу не подняла руку перевернуть страницу. Видимо, она снова и снова перечитывала предложение, расстроенная, не в силах собрать мысли, или вовсе не читала, а просто глядела в книгу. От этого мне стало тревожно, все было не так, как надо, но единственное, как я мог этому противостоять, — это делать вид, будто продолжаю игру, которая мне опостылела.
Зато я выяснил тем летом, последним, когда пятидесятые еще не кончились, а шестидесятые не начались, последним перед тем, как Запад и Восток разделила стена, что, если я попаду в ситуацию, когда нет другого выхода, то смогу проглотить обиду и не разбираться с ней, а вести себя как ни в чем не бывало. Я изображал, что продолжаю игру, которая потеряла всякий смысл, я двигался как положено и изображал лицом все приличествующие гримасы, и казалось, что в моей игре есть и цель, и смысл, но их не было.
Тропинка, которая шла с внутренней стороны камыша к тому месту, где раньше был мост, еще не заросла, она кое-где мелькала в зарослях, и я, тридцати семи лет от роду, встал с насиженного места на дюне, отряхнул песок с брюк и пошел по ней, и вдруг перестал видеть и маяк, и море, а видел только толстые шелестящие желтые палки с обеих сторон, как стена из бамбука, подумал я, в Китае на берегу Янцзы. И так я какое-то время шел и был китайцем, ноги гудели, будто бы я — уставший солдат, сражающийся с японскими агрессорами, или поэт Ду Фу в одном из его долгих и полных опасностей странствий много веков назад.
Прямо передо мной на изгибе реки оказалась пристань, к ней были привязаны три лодки, покрашенные каждая в свой цвет, красная, синяя и зеленая. Весла аккуратно лежали на дне. Вокруг не было видно ни души — ни на суше, ни в воде, — лишь тропинка, пристань и травяной газончик перед пристанью; я осторожно залез в лодку, сухую, воды на дне не было, и сел на среднюю скамейку, спиной к пристани и камышу. Я не прикоснулся к веслам, сидел тихо и смотрел на воду. Она была зеленая и гладкая, какой не бывает морская вода, и я подумал, что никогда еще не чувствовал себя настолько угнетенным духом, как сейчас.