— Что вы хотите? — повторил я.
Китаец вздохнул и пропел:
— Ходи! Ты ходи!
С этим он вышел из светового круга и пропал.
Китаеза шел чуть впереди и был едва виден. Мы пересекли Шефтсбери-авеню и двинулись по Джерард-стрит, где я поплелся еле-еле, выставив руки перед собой. Тускло блестевшие окна верхних этажей подсказывали направление улицы, но не давали никакого света. Еще некоторое время я продвигался чуть ли не ощупью, а потом китаец зажег лампу. Он ушел вперед ярдов на пятьдесят и теперь поджидал меня, держа лампу на уровне головы. Когда я с ним поравнялся, он указал на низкую дверь, загороженную какой-то черной квадратной штуковиной. Оказалось, это шкаф; китаец за него протиснулся, и лампа высветила крутую лестницу. Затем провожатый повесил наш светоч на дверной косяк и ухватился за край шкафа. Я взялся за другой. Громадина была неимоверно тяжелой, и мы одолевали по ступеньке зараз. Для согласованности наших усилий пыхтящий китаеза напевно командовал: «Ты ходи!» Мы поймали ритм, и вскоре лампа осталась далеко внизу. Прошла уйма времени, однако лестница казалась бесконечной.
— Ты ходи… ты ходи… — из-за шкафа выпевал китаец.
Наконец впереди открылась дверь, и в лестничный колодец вылились струйки желтого света и кухонных запахов. Высокий напряженный голос неопределимого пола заговорил по-китайски, в глубине жилья захныкал младенец.
Я сел за стол, усыпанный хлебными крошками и песчинками соли. В другом углу тесной комнаты китаец о чем-то спорил с женой — крохотной набычившейся женщиной, чье лицо с проступавшими на висках жилами подергивал тик. Окно было заколочено досками, за дверью виднелась гора матрасов и одеял. Неподалеку от себя я заметил двух младенцев мужского пола, кривоногих и голеньких, в одних лишь желтоватых рубашонках; для устойчивости растопырив локти, они меня разглядывали и пускали слюни. За ними присматривала девочка лет двенадцати. Было видно, что ее лицо, на которое не пожалели желтизны, досталось ей от матери, как и платье — великоватое, в поясе перехваченное пластмассовым ремешком. В маленьком очаге бурлил котелок, источавший солоноватый душок, который перемешивался с запахом молока и мочи, исходившим от ребятишек. Я чувствовал себя неловко и сожалел о том, что была нарушена моя уединенная вечерняя прогулка и размышления о планах, однако смутная мысль о правилах хорошего тона не позволяла мне уйти.
Я прикидывал, о чем могут спорить супруги. Китайская приверженность этикету известна. Наверное, муж хочет соблюсти приличия и отблагодарить меня за помощь. «Вздор! — возражает супруга, — Глянь на его толстое пальто. Он богаче нас. Пусть он оказал любезность, но мы будем дураками, если разнюнимся и одарим его, когда у самих шаром покати», — «Но ведь он мне помог, — настаивает глава дома, — Нельзя отправить его восвояси ни с чем. Давай хоть ужином накормим», — «Еще чего! Самим мало».
Дискуссия велась сдержанным шепотом и не выходила за рамки приличий. Несогласие выражалось в монологах, но иногда реплики партнеров шли внахлест, и тогда на шее женщины набухали вены, а левый кулак мужчины сжимался и разжимался. Я безмолвно поддерживал жену. Лучше всего было бы ограничиться легким учтивым рукопожатием и уйти отсюда навеки. Пойду себе домой и заберусь в постель. Пожирая меня глазами, один из младенцев подковылял ближе. Взглядом я призвал девочку вмешаться, и она после неоправданно долгой задержки угрюмо исполнила мою просьбу.
Спор закончился; подсев ко мне, хозяин наблюдал за женой, которая, склонившись к груде матрасов, готовила малышам постель. Девочка привалилась к стене и меланхолично изучала свои пальцы. Я перебирал крупинки на столе. Китаец послал мне блеклую улыбку, а дочери адресовал непрерывную фразу явно сложной конструкции, в финальной части которой тон его неуклонно взлетал, хотя лицо оставалось неподвижным. Девочка взглянула на меня и вяло перевела:
— Папа сказал, что вы с нами поужинаете.
В пояснение китаец показал на мой рот, затем на котелок и радостно произнес:
— Ты ходи!
В углу мать семейства прикрикивала на малышей, которые, сонно хныча, валетом укладывались на матрасик. Я упорно искал взгляда женщины, дабы заручиться ее согласием. Девочка вновь скучающе привалилась к стене, китаец скрестил руки на груди и тупо смотрел перед собой.
— А что говорит ваша мать? — глухо пробубнил я.
Вышло как-то искательно, что позволяло заподозрить во мне махинатора. Девочка пожала плечами, не отрывая взгляда от ногтей.
— О чем сейчас спорили ваши родители?
Девочка посмотрела на шкаф.
— Мама говорит, что отец переплатил.
Я решил уйти. Китаец стал зрителем моей пантомимы, в которой я болезненно сморщился и потыкал себя в живот в знак того, что не голоден. Однако хозяин понял ее так, что я чрезвычайно оголодал и не в силах ждать урочного часа. Он что-то быстро сказал дочери и сердито оборвал ее ответ. Та дернула плечом и направилась к очагу. Комнату наполнил жаркий звериный душок, напоминавший запах крови. Я заерзал и обратился к девочке:
— Не хочу обидеть ваших родителей, но скажите вашему папе, что я не голоден и хочу уйти.
— Уже говорила, — ответила девочка и, опорожнив черпак в большую белую миску, поставила ее передо мной, — Никто не слушает, — добавила она и вернулась на свое место у стены.
В прозрачном кипятке плавали и беззвучно сталкивались полузатонувшие шарики мышиного цвета. Физиономия китайца сморщилась в ободряющей улыбке:
— Ты ходи!
Я чувствовал на себе взгляд женщины, затихшей в углу.
— Что это? — спросил я у девочки.
— Говешки, — буркнула она, но затем, передумав, злобно прошипела: — Ссаки!
Китаец подхихикивал и потирал сухие ладошки, выражая радость от того, что его дочь мастерски владеет трудным языком. Под взглядами семейства я взял ложку. Младенцы смолкли. Я быстро закинул в рот две ложки варева и, не глотая, улыбнулся хозяевам.
— Вкусно, — наконец выговорил я, а затем обратился к девочке: — Скажите им, мол, вкусно.
По-прежнему не отрывая взгляда от ногтей, она проговорила:
— Лучше не ешьте.
Ложкой я выловил один шарик, оказавшийся удивительно тяжелым. Предугадывая ответ, вопросов о нем я не задавал.
Я заглотнул шарик и встал, протягивая китайцу руку, но ни он, ни его жена не шелохнулись.
— Да идите вы уже, — устало сказала девочка.
Я медленно обошел стол, боясь, что меня вырвет. Я уже был у двери, когда девочка произнесла что-то, вызвавшее ярость матери. Женщина закричала на мужа, тыча пальцем в миску, из которой еще обвинительно струился белый парок. Китаец равнодушно молчал. Гнев хозяйки перекинулся на дочь, но та отвернулась, не желая слушать. Казалось, отец с дочерью ждут, когда в худеньком горле женщины лопнут голосовые связки и наступит тишина. Скрытый шкафом, я тоже выжидал момента, чтобы выйти вперед и дружеским прощанием утихомирить скандал и свою совесть. Однако обитатели комнаты превратились в живую картину, и только крик был одушевленным персонажем. Я незаметно выскользнул на лестницу.
На дверном косяке еще горела лампа. Зная, как нынче трудно достать керосин, я ее погасил и вышел на темную улицу.
Я не люблю показушных баб. Но она меня ошеломила. И я остановился, дабы ее разглядеть. Ноги ее были широко расставлены (обдуманное легкомыслие): правая дерзко шагнула вперед, левая чуть отстала. Пальцы правой руки, почти касавшейся стекла, напоминали лепестки прекрасного цветка. Левая рука опущена и чуть спрятана за спину, будто отгоняет игривую собачонку. Голова вскинута, губы тронула легкая улыбка, глаза прикрыты то ли в истоме, то ли в наслаждении. Не поймешь. Поза выглядела весьма нарочитой, так ведь и я не прост. Она была прекрасна. Я видел ее часто, порой два-три раза на дню. Разумеется, она принимала и другие позы, смотря по настроению. Пробегая мимо (я всегда в спешке), я бросал на нее взгляд, и казалось, она меня манит, приглашая зайти и обогреться. Порой она выглядела утомленной, охваченной унынием и вялостью, которую глупцы путают с женственностью.
Я стал обращать внимание на ее одежду. Естественно, она была модница. В известной степени, это было ее работой. Однако она ничем не напоминала те бесполые, чопорно безжизненные одежные вешалки, которые под гадкую музыку душных салонов демонстрируют haute couture. Нет, она принадлежала к иному классу. Ее существование не ограничивалось представлением стилей и модных веяний. Она была выше этого, она была далека от подобных мелочей. Одежда лишь оттеняла ее красоту. На ней и старый бумажный мешок казался бы вечерним платьем. Она презирала тряпки и ежедневно меняла их на другие. Красота ее сияла сквозь наряды… которые тем не менее были великолепны. Осень. Она в накидках насыщенного красновато-коричневого цвета, или в вихре крестьянских оранжевых и зеленых юбок, или в плотных брючных костюмах оттенка жженой охры. Весна. Она в желтых льняных юбках, белых ситцевых блузках или свободных зеленовато-лазурных и синих платьях. Да, я подмечал ее наряды, ибо она знала толк в богатых возможностях ткани (что было дано лишь великим портретистам восемнадцатого века), в изысканности складок, нюансах отворотов и каймы. В зыбких сменах позы ее тело приноравливалось к уникальным запросам каждой модели; неподвижная изящность ее идеальных линий звучала нежным контрапунктом к переменчивым причудам портняжного мастерства.